с Марселем, чувство это поверхностное, неглубокое; оно связано с желанием обеспечить себе если не сообщника, то по крайней мере сочувствующего.
Я думал: в Саломее ее привлекает еще и то, в чем она в конце концов заставила меня признаться; то, что случилось, тешит ее тайную неприязнь, ее презрение к нашей семье, которую она же и расшатала своим властолюбием. Но я заблуждался. Я жестоко ошибся. Мадам Резо зашипела было:
— Так-так, теперь и ты узнаешь, что такое неприятности с детьми! — И тут же вся посерела и, задыхаясь, забормотала: — Бедняжка! Теперь… она… пропала. — Но она довольно быстро взяла себя в руки и напустилась на меня: — А ты что, не мог углядеть, с кем она водится?
Однако, когда я заговариваю о том, что надо бы расспросить Саломею, она тут же принимается возражать, противореча самой себе:
— Саломея наверняка ничего не знает. Не надо ее травмировать. В конце концов, ты только предполагаешь, но у тебя нет доказательства, что Гонзаго посадили или хотя бы даже что он в чем-то провинился. Чего ты добьешься, если будешь торопить события? Предупреди Бертиль, этого достаточно. А в остальном будем настороже, подождем.
Молчать, таиться — нет ничего более противного ее натуре. Она выпрямилась, но, как бы она ни старалась сдержаться, на глазах у нее выступили слезы, подбородок слегка вздрагивает, и сейчас, глядя на нее, я куда больше взволнован этим открытием, чем историей с Гонзаго. Приходится признать очевидное: мамаша самозабвенно полюбила Саломею. Вдруг, сразу. Подобно тому, как заболевают малярией. Значит, у холодного чудовища моего детства по жилам течет все-таки горячая кровь, которая питает это пылкое чувство! Но почему только теперь, так поздно, почему не в те далекие годы и не к нам, ее собственным детям?
14
В нашем доме, выстроенном по моему желанию в основном из стекла, не так-то легко сохранить тайну хотя бы даже на один день. То обстоятельство, что я вернулся вместе с моей матушкой, в первый момент послужило мне алиби: я ничего не сказал, так что все подумали, что я ходил ее встречать. Пока мы ковырялись в своих тарелках, дети торчали в столовой, ожидая Гонзаго, и я, к сожалению, не мог поговорить с Бертиль, которая то и дело бросала на меня встревоженный взгляд. Если домашние что-то и подозревали, они могли думать только, что дело идет о неприятностях, не касающихся нашей семьи, и мысль, что у меня может быть от них общая тайна с бабушкой, даже не приходила им в голову. Но в три часа Жаннэ, удивленный тем, что Гонзаго так и не появился, сел в наш «ситроен» и поехал посмотреть, не застрял ли тот где-нибудь со своей машиной, но почти тотчас вернулся.
— Вот это здорово! — сказал он. — Моторки на месте нет. Значит, Гонзаго приезжал за ней.
— И сюда не зашел! — воскликнула Саломея.
— Возможно, родители попросили его покатать каких-нибудь неожиданных гостей, — сказала Бертиль, не сводя с меня глаз.
— Он зашел бы извиниться, — сказала Саломея.
Как мы с матушкой ни старались продемонстрировать обезоруживающее спокойствие, как ни пытались переменить тему разговора, я чувствовал себя словно в осаде. Саломея позвонила в Ланьи, но ей, так же как и мне, ответил автомат. Дети столпились вокруг нее. Я не мог помешать Жаннэ взять телефонную трубку и решительно заявить магнитофонной ленте:
— Послушай, Гонзаго, куда же ты запропастился? Надоело тебя ждать!
— Обманщик! — крикнула в трубку Бландина.
— Позвони мне, милый, как только вернешься, — сказала наконец Саломея.
Я облегченно вздохнул: никто из них не назвал своего имени. Впрочем, это наивное утешение, в случае необходимости хороший следователь без труда доберется до моей дочери.
— Что случилось? — шепнула мне Бертиль, воспользовавшись этой интермедией.
Перед нашим домом круто затормозил чей-то «фиат», избавив меня от необходимости отвечать. Выскочив из машины своей матери, Мари Биони, подружка Жаннэ, бегом пронеслась через сад, в два прыжка взбежала на крыльцо, распахнула дверь.
— Ну и скандал! — воскликнула она, в то время как Жаннэ, приподняв ее за локти, оторвал от пола и поцеловал.
Маленькая — всего полтора метра роста, — с личиком, утонувшим в море волос, Мари очень привлекательна. Верзила Жаннэ вообще питает слабость к миниатюрным девицам, но, сменив десяток других, с этой не расстается уже больше двух лет. Ее грозный отец, налоговый инспектор в Ланьи, известный в округе своей строгостью, оправдываемой всегда одним и тем же доводом: «Не моя вина, если государство — великий вымогатель», так робеет перед дочерью, что, несмотря на свои корсиканские принципы, мирится с тем, что он называет «предварительной связью». Однако Мари никогда не скрывала того, что связь эта у нее не первая. Более того, она признается в своих прежних романах с типичной для ее поколения легкостью. (Впрочем, «признается» — не то слово, потому что она вовсе не считает это провинностью… Вернее, она говорит о них откровенно.) Хотя я уже и привык к подобным вещам, временами у меня просто дух перехватывает, особенно когда я вижу, как улыбается при этом Жаннэ: он не ревнует, а скорее даже польщен тем, что его девушка так свободно мыслит, что она не глупа и обходится ему не слишком дорого (то есть умеет наравне с молодым человеком тратить деньги своего папаши), начисто лишена врожденного женского искусства произносить высокопарные фразы и создавать сложности.
В настоящую минуту это юное существо, вновь поставленное на собственные ножки, с тревогой взирает на Саломею:
— Ты правда ничего не знаешь? Гонзаго…
— Что Гонзаго? — спросила Саломея мгновенно изменившимся голосом.
А ведь все осталось по-прежнему, хотя наши дочери и начинают теперь с того, чем кончали их бабушки. Чувственность ли будит в них чувства или наоборот, но результат один и тот же: они одинаково быстро начинают страдать.
— Кто бы мог подумать? — продолжала Мари, уцепившись за пиджак Жаннэ. Гонзаго взяли сегодня в одиннадцать часов у него дома. Служанка была отпущена, а родители уехали на уик-энд на свою ферму на Луаре. Я сама видела, как полицейские прыгали через ограду.
Нужно сказать, что Мари живет на одной улице с Гонзаго и именно у нее мои дети с ним и познакомились.
Саломея словно оцепенела.
— Ну, давай выкладывай все! — сказала она.
— Они обшарили дом сверху донизу, — продолжала Мари. — Говорят, больше всего им хотелось поймать одного типа, но тот оказался проворнее их: соседи видели, как он улизнул через заднюю калитку. А Гонзаго спал. Полицейские надели на него наручники и увели.
— Но почему? В чем дело? — простонала Саломея.
Ее тон успокоил меня: значит, она ничего не знает. Все слушали остолбенев, кроме моей матушки и Бертиль, которые незаметно подошли к Саломее, проскользнув у нее за спиной.
— А дело все в «травке», — сказала Мари. — У папы в полиции есть знакомые, от них он и узнал. Главный — тот, что удрал, а Гонзаго — его сообщник. Полиция уже три месяца выслеживала группу студентов, которые снабжали «травкой» хиппи и университеты. В общем-то полиция прохлопала: конфисковали пять пачек псевдосигарет, которые обнаружили в комоде, — и все. А думали найти что-то поинтереснее.
Черт подери! Склад-то был в моторной лодке! Сейчас, наверняка уже разгруженная, она, должно быть, стоит себе где-нибудь в лодочном сарае. Но — молчок! Распространяться об этом не следует, а то еще разболтают, и тогда к нам могут явиться с обыском. Если будут считать, что мы ничего не знаем (а то, что мы знаем, уже не имеет никакого значения), то в полном молчании нет ничего плохого. Кто посмеет упрекнуть нас за это? Я вовсе не собираюсь признавать, что гражданский долг выше отцовского. И я не