идет о ее северном береге и, значит, пруд окажется с его стороны, равно как и болото с дикими утками. Я возражаю, мотивируя тем, что в таком случае развлечения, подобные нашему сегодняшнему, впредь будут мне недоступны…
— Давайте не смешивать жанры, — сухо отрезает Марсель.
Мне предоставляется право удить рыбу и кататься на лодке, но за это я должен уступить камышовые заросли, которые, как я понял, послужат приманкой для покупателя южной части имения, если он любит подстерегать уток в шалаше. По этому пункту соглашение достигнуто. Но Фред считает, что ему должны быть возмещены расходы на поездку. Мадам Резо, основываясь на том, что процент на ссуду повысили, требует, чтобы я платил ей с одолженной суммы на один процент больше. Ну и ну! Это последняя битва между буржуа, в которой каждый хочет доказать самому себе, что он умеет защищаться; в такой битве я никогда не одержу победы.
— Ну, скажем, полпроцента, — предлагает мэтр Дибон.
Пусть будет полпроцента! Эти мелкие препирательства раздражают меня и вызывают в памяти другую, очень давнюю сцену, происходившую в этом же самом кабинете, когда в нем еще царил покойный мэтр Сен-Жермен. Я сидел на том же месте, что и сейчас, но возле меня была сероглазая Моника с длинными загнутыми ресницами. Что подумала бы она об этом реванше? Да и можно ли считать это реваншем? Моника сидела на стуле, у которого не хватало одной перекладины; этот стул и сейчас стоит здесь, опустевший… Она ничего не говорила, она тихонько раскачивалась на задних ножках стула и чуть иронически улыбалась. Будь она сегодня здесь, улыбалась бы она? И не прошептала ли бы мне на ухо, как это делала иногда, когда хотела вызвать на откровенность заносчивого сына мадам Резо: «Будь искренним с самим собою!» Да, конечно, она откинула бы голову, засмеялась бы своим переливчатым смехом… «Ну что ж, мой милый, ведь однажды ты сказал мне: „Теперь я слышать больше не хочу о Резо“… Признайся, что положение забавное. Ты не переставал производить на свет новых Резо — и со мной, и с Бертиль! А чем же ты жил все эти годы, кем занимался? Нет-нет, мой милый, не всегда ты был битым. Напротив! Ты член этого клана, и ты, мне кажется, больше, чем кто-либо, эксплуатировал остальных…»
— Вы совершили приятное путешествие? Не слишком это было утомительно? — спрашивает Марсель мамашу, пока мэтр Дибон готовит бумаги.
Мадам Резо вполголоса цитирует наизусть путеводитель Бедекера… Зачем я буду искать себе оправдания? Да здравствуют мои противоречия, если они мне присущи! Я чувствую, как меня охватывает затаенное, но безудержное веселье. А ведь правда же, и сейчас эти дамы и господа, все без исключения, старательно избегают малейшего намека на мою профессию. Возникающая все время между нами неловкость вовсе не связана с вопросом денег — тут я легко уступаю им. Все, и прежде всего они сами, прекрасно знают, что им не дает покоя. «В молодости вас называли Хватай-Глотай, писала мне мадам Ломбер. — Теперь вас чаще называют Людоед». Бывают счастливые минуты, когда они об этом забывают. Потом снова вспоминают, ежатся под моим жадным взглядом и втайне думают: «Calamus, calamitas».[12] Взгляните сейчас хоть бы на генерального президент-директора, этого примерного христианина, этого скромнейшего из скромников, который с готовностью поддерживает все: догму, порядок, богатство — и в этих незыблемых ценностях черпает и нравственную чистоту, и силу, и душевное спокойствие… Он прикрыл глаза! Под опущенными веками он чувствует себя как птица под крылом — тревожная, зябкая, когда налетает порыв ветра. Взгляните на нашу дорогую старушку Психимору, на этого злого демона семьи: как она меняется! Ведь не случайно же она сидит, повернувшись вполоборота. Взгляните на мсье Резо, которого, поменяв местами согласные, следовало бы называть Зеро,[13] как нервно он потирает руки! Еще немного, и я начну питаться одним молоком. А потом вдруг мне становится стыдно…
— Ну как детишки? В порядке? — вежливо осведомляется мадам Резо, чтобы прервать молчание, но забывает уточнить, к кому относится ее вопрос.
— В полном порядке, спасибо, — разом отвечают все три брата. Готовность, с которой мы ей ответили, знаменательна. В этом отношении все мы оказали ей одинаковое противодействие: каждый создал себе свою семью. И как раз дети, которым все мы в различной среде посвятили свою жизнь, именно эти дети и поддерживают наше полнейшее отчуждение. Жесткий взгляд мадам Резо скользит, не останавливаясь, с одного на другого.
— Прошу вас вот здесь поставить свою подпись, дорогая мадам Резо, весьма кстати предлагает мэтр Дибон.
Выход наш тем не менее был достаточно торжественным. От конторщика — к мелочному торговцу, от почтальона — к почтовому чиновнику — новость распространилась по всему Соледо. Под синими крышами низеньких домиков с журчащими водосточными трубами большая часть оконных занавесок пришла в движение. Несколько старух прочно засели за своими калитками, верхняя часть которых закрывается только на ночь, и головы их торчат оттуда, как лошадиные головы из стойла. Сам кюре в сутане (о костюме с пасторским воротником здесь и не слыхали!) читает на церковной паперти свой молитвенник. Мадам Резо очень медленно проходит два десятка метров, отделяющих ее от машин. Она уцепилась за мою руку и за руку Марселя, чтобы все это видели. Она и приехала-то сюда только ради того, чтобы развеять легенду. Чтобы широко продемонстрировать улыбку общего примирения. Но, не поворачивая головы, она бросает только что присоединившейся к нам Саломее, очаровательной в своем новом английском костюмчике, на котором блестит незнакомая мне брошь:
— Ожидая нас, ты не слишком скучала, моя птичка?
— Отвезти вас в «Хвалебное»? — спрашивает Марсель.
— Спасибо, не надо, — слащавым тоном отвечает мадам Резо. — Я вернусь в Париж с твоим братом… А ты вот что: возьми-ка с собой Фреда. Правда, мы оплатили ему поездку, но на этом он тоже кое-что сэкономит.
Так мы расстались. Прощание вышло несколько натянутым, дверца «мерседеса» хлопнула слишком сильно. Но пока я размышляю над тем, кто же, в сущности, сегодня больше всех выгадал, пока я выезжаю первым, испытывая неприятное чувство от того, что оказался шофером мамаши, она, удобно расположившись в машине, расточает через стекло дружеские приветствия.
18
Я сразу заметил это: превращение коснулось не только туалета. Она строила гримаски. Она корчила рожицы. У нее появилось два разных голоса: одним она нашептывала в дорогое ее сердцу ушко; другой, излишне громкий, предназначался для того, чтобы подчеркнуть дистанцию. Все ее жесты, все взгляды выражали одно стремление — обнять, приласкать, коснуться. Впрочем, не больше: она еще не привыкла, она страдала от того, что так долго сдерживалась. Но никакое другое слово, кроме слова «страсть», не подошло бы для определения чувства, снедавшего эту женщину. Она словно возрождалась в этой страсти: одновременно была и прежней, и новой и как бы раскололась вдоль на две половинки. Одна половинка этой дамы — с той стороны, где печень, — несколько смехотворно помолодев, все же сохранила властные повадки Психиморы. А половинка со стороны сердца излучала улыбки — тут она была рабой своей внучки. К счастью, Саломея, все еще сумрачная, все еще поглощенная своими заботами, пока что, видимо, не сознавала до конца своей власти; ее даже раздражали чрезмерная предупредительность и назойливое внимание бабушки; иногда она с бесцеремонной откровенностью давала ей отпор, что вовсе не обескураживало мадам Резо, а, напротив, восхищало.
— По крайней мере всегда знаешь, что у этой девочки на сердце, радовалась она.
Вспоминая, как матушка не терпела ни малейшего возражения с нашей стороны, я находил все это странным, а порой и оскорбительным. Прежде чем уехать в Париж, мадам Резо стала в моем присутствии отдавать распоряжения чете Жобо: этим она хотела показать, что по-прежнему считает себя хозяйкой. Затем тут же принялась намечать, какие ремонтные работы надо предпринять.
— Разумеется, не все сразу! — уверяла она.
Но к проводке электричества, и в самом деле необходимой, быстро прибавилась не менее срочная