— Я тут ни при чем, — говорит Саломея. — Этот «остин» стоял у дверей на авеню Шуази. Он был уже оплачен и зарегистрирован на мое имя.
При всей непосредственности ее поведения, при всей искренности взгляда в ней чувствуется какая-то сдержанность. Она говорит правду. Но, вероятно, не всю правду. Она всегда была решительной, но это шло на пользу всей семье, а сейчас создается впечатление, что она несколько отошла от нашего содружества, что она ведет какую-то свою игру, заняв позицию между нами и мадам Резо. Я не могу не вмешаться:
— Ты все же должна была бы напомнить своей бабушке, что вас четверо.
Четверо… Всегда относясь к ней как к своей дочери, я не мог не считать ее внучкой моей матери. Мадам Резо отлично это понимала: особое положение Саломеи и есть то, что нас парализует. Хотя сама мадам Резо деликатностью не отличается, она рассчитывает, что мы проявим ее в полной мере. Никто не решится напомнить Саломее, что, в конце-то концов, она не Резо, а Форю. Никто не осмелится прямо сказать ей, что мадам Резо хочет снова утвердить среди нас несправедливость, которая усугубляется оттого, что Саломея не из семьи Резо.
— Нас даже пятнадцать, если считать двоюродных братьев и сестер, сказал Жаннэ.
Причем вид у него такой, будто ему это безразлично. Не дай бог про него подумают, что он завидует! Он ничего не ждет от мадам Резо, которой следовало бы резать каждый торт на пятнадцать частей. Он предпочел бы уступить свой кусок двоюродным братьям и сестрам, которых и в глаза не видел. Саломея покраснела, потом побледнела. Стоя позади Обэна, она нервно запускает все десять пальцев в волосы и, обращаясь ко мне, протестует:
— Ты знаешь свою мать. Она начисто лишена чувства меры и никому не позволяет себя урезонить.
— Нужно уметь отказаться, — заметила Бертиль.
— Если бы я могла… — сказала Саломея.
На что она намекает? На первый взгляд это должно означать: «Разве вам непонятно, что бабуля никогда никого не любила, а вот меня она любит? Что в ее нежности есть что-то болезненное, вроде рака? Отказаться значило бы оттолкнуть ее; у меня на это не хватает мужества». Но это может означать также (или вместе с тем): «В конце концов, то, что она мне дарит, мне нужно, зачем же я буду лишать себя этого?» Где оно, время наших открытых дискуссий, где оно, то время, когда после ежедневных маленьких стычек на нас обрушивалось все ее обаяние? Саломея совсем ушла в себя; далекая, она невидящими глазами смотрит телевизор, где меняется изображение, а звука нет — Бертиль его выключила. Саломея не встает с места, чтобы повернуть ручку. Несколько секунд она улыбается, потому что Обэн щекочет ее и кричит ей в ухо:
— Эй, ты! Вылези хоть на минутку из своего холодильника!
Но потом Обэн уходит к себе в комнату спать, и Саломея снова мрачнеет; она поворачивается к матери и говорит вполголоса:
— Кстати, мама, я теперь работаю, зарабатываю себе на жизнь. Если ты не возражаешь, я хотела бы получить юридическую дееспособность, хотя бы для того, чтобы открыть счет в банке.
Бертиль, которая пришивает пуговицу, резко протаскивает нитку, прежде чем ответить:
— Это бабушка вбила в голову тебе такую мысль? Во всяком случае, спроси у отца.
Я не возражаю. Будучи сторонником совершеннолетия в восемнадцать лет (ибо в этом возрасте у иных девушек уже есть дети, а мальчики могут подставлять себя под пули — и те и другие имеют основания претендовать на права гражданства), я всегда говорил детям, что предоставлю им независимость по первому их требованию. Впрочем, Саломея сама освободилась от зависимости в отношении вещей куда более важных, нежели счет в банке. Если истинная причина состоит в том, что она хочет иметь возможность самостоятельно выбирать себе местожительство, наш отказ ее не удержал бы. Бертиль, которая смотрит на меня во все глаза, должно быть, разочарована, видя, что я утвердительно кивнул.
— Согласен. Это пятиминутное дело. Завтра же сходим в канцелярию местного суда.
— Хорошо, — сказала Саломея. — Но только бумаги, касающиеся меня, подписывать должна мама.
22
Мы оставили машины на трех площадях, которые образуют центр Ланьи: на площади Ратуши, Лафонтена и Хлебного рынка. Небольшими группами мы вошли в кирпичное здание мэрии, бывшее аббатство, где красуется герб города с изображением одного из гвоздей распятия и доска с надписью, гордо сообщающей, что в марте 1430 года здесь проезжала Орлеанская дева. Она допустила только одну ошибку: отбыла отсюда в Компьень, где ее стащили с лошади, вцепившись в плащ с капюшоном. Две другие девы, по крайней мере считавшиеся таковыми вплоть до сегодняшнего вечера, о чем свидетельствует клубящаяся белизна их фаты — одна фата побольше, другая поменьше, — уже поднялись по устланной красным ковром парадной лестнице, притронувшись по пути рукой к начищенному до блеска медному шару, ибо во многих мэриях считается, что он приносит счастье. Кто-то из присутствующих, увидев на правой стене картину, где изображен умирающий бледный Сократ, орошаемый слезами Философии, заметил:
— Ну, это-то надо было все-таки повесить в другом месте, там, где регистрируют смерти.
Мы шагаем по коридору, некогда составлявшему часть монастыря. Нет жениха и невесты. Нет матушки, нет и Саломеи, которая поехала за ней на машине.
— Куда же они запропастились? — повторяют Биони, представившие нам своих родичей — Биони и Паолино (фамилия мадам). Мы же при нашей немногочисленной родне, как со стороны Арбэнов, так и со стороны Резо, могли представить им только нескольких Дару. И все это время среди нас расхаживала какая-то дама, вознамерившаяся во что бы то ни стало прицепить к каждому пиджаку флердоранж, сделанный из тафты и стоивший один франк.
Наконец появляются Жаннэ и Мари — оба в костюмах из одной и той же темно-голубой шерсти, в одинаковых светло-голубых рубашках, галстуках и с платочками в кармашке. Они выпили по кружке пива со своими свидетелями, вошедшими вместе с ними. Сейчас ясно, что, останови они свой выбор на Арно Макслоне, словно созданном для роли свидетеля, директоре налогового управления, который, конечно, оказал бы честь своему инспектору, это слишком бросалось бы в глаза. Молодые предпочли школьную подругу Мари, маникюршу, и молодого программиста, сослуживца Жаннэ, который работает тоже на электронно-вычислительной машине и к тому же выполняет обязанности профсоюзного делегата. В сущности, мне это весьма симпатично. Когда я женился на матери Жаннэ, свидетелями были ее патрон, мэтр Ган, и моя консьержка. Проходит служащий мэрии, приглашает опоздавших:
— Вступающие в брак, прошу в зал номер семнадцать!
Дольше ждать матушку и Саломею уже невозможно, мы поднимаемся и входим в просторный зал, выдержанный в стиле Второй империи: стены и кресла обиты пурпурным шелком, плафоны и зеркала отделаны золотой лепкой, огромный камин облицован черным мрамором в античном стиле. Гипсовая статуя Республики времен начала Третьей, со звездой в волосах, смотрит невидящим взглядом на принарядившихся граждан Пятой и на перечеркнутого трехцветной перевязью мэра, уже стоящего за столом из зеленого мрамора, инкрустированного белым мрамором с красными прожилками.
— Да, денег у них хватало, при Второй-то империи! — враждебно заметил Жаннэ: ему не повезло, он попал в один из самых роскошных залов для регистрации браков, какие только есть в окрестностях Парижа.
Тише! Мэр сочетает браком первую пару, которая решила не посрамить стенные панели зала и выставила шесть молодых людей в смокингах и шесть девиц, затянутых в розовый атлас.
— Союз мясников: мясная лавка Лэр и колбасная Ломбар женят своих детей, — шепчет Биони, назубок знающий всю картотеку налогоплательщиков.
Известно, что если прежде заботились о фасаде дома, то теперь заботятся о вывеске. Я хронометрирую: на чтение кодекса законов, на подписание контракта и поздравительную речь требуется двенадцать минут, в течение которых слово «мадемуазель», состоящее из одиннадцати букв, сокращается до «мадам». Подобрав свою фату, невеста со спины становится похожа на шелковичного червя в коконе —