бьет уток. Но вы, дорогие мои барышни, обойдетесь в без сердечных излияний.
Поскольку запись на курс лекций производится бесплатно, я запишусь и на юридический и на филологический факультеты. Я мальчик серьезный.
8
По крайней мере в сотый раз я посетил туалетную комнату и в сотый раз не прикоснулся к туалетному столику, где стоял несессер со всеми полагающимися принадлежностями, помеченными буквой «Д». До меня у тетушки Полэн жила студентка, которая в один прекрасный день исчезла, оставив кое-какие пустячки вроде этого несессера и неоплаченные за три месяца счета. (Со мной этого бояться нечего — мсье Резо аккуратно переводит месячную плату.) Из всего этого набора я пользовался лишь расческой, лишившейся трех зубьев. В коробочке из поддельной слоновой кости оставалось еще немножко пудры, и, несмотря на свою малую опытность, я знал, что пудру такого оттенка употребляют брюнетки. Ни за что на свете я не стал бы мыться этой дряблой губкой, которая, несомненно, касалась груди незнакомки, прохаживалась — фу! — по всем извилинам ее тела. Впрочем, мылся я не особенно рьяно: в этой области я получил довольно приблизительное воспитание, и, следуя его правилам, я обычно ограничивался кратким прикосновением уголка мокрого полотенца к своей физиономии.
— Кофе, кофе, кофе! — пропела тетушка Полэн.
Каждое утро она выводила на разные лады этот припев, а уж потом кричала через дверь: «Гитлер получил девяносто процентов голосов!» — или: «Начался суд над поджигателями рейхстага!» Никогда она не входила в мою комнату, где шкаф и столик белого дерева были совсем недавно выкрашены светло-серой эмалевой краской. Ни разу я не видел, как она оправляет мою постель, как застилает ее покрывалом из шелкового репса.
— Кофе, кофе! А знаете, Димитрову, по-видимому, удастся выкрутиться.
И так как я прошел прямо в столовую, она поспешила добавить:
— Только не берите розовую чашку. Вы знаете, это моя чашка. Доброе утро, дитя мое… Но у нас-то чего они ждут, почему не судят Виолетту Нозьер?
Я довольствовался зеленой чашкой с отбитой ручкой, последней из двух чашечек кофейного сервиза на два лица, очевидно подаренного еще к свадьбе. Я зевал, потягивался. Единственным достоинством моего нового жилища оказалось то, что здесь я мог пренебрегать хорошими манерами. Но зато окружающая обстановка способна была довести человека до сухотки! Деревянное яйцо валялось, как в гнезде, в корзиночке с клубками шерсти. Портреты всех трех покойных мужей мадам Полэн — профессиональной вдовицы висели рядышком над буфетом. По всем стенам пришпилены как попало сотни две фотографий, вырезанных из «Пти курье». Оставшиеся островки обоев наглухо закрывала дюжина почтовых календарей. Само собой разумеется, здесь не обошлось без войлочных шлепанцев, без узких вазочек с «лунником», без вязаных занавесок, без кошки, ютившейся в ящике, но не терявшей надежды проскользнуть внутрь стенного шкафа, воспользовавшись любой щелкой.
— Что-нибудь случилось? — забеспокоилась вдова, видя, как я мешаю кофе с молоком, обильно затянутый пенками.
Не случилось ничего, ни хорошего, ни плохого. Я перечитывал напечатанные на гектографе лекции профессора римского права, разложив их перед собой на столе. «Текст Гайя, долгое время известный нам лишь по сокращенному изложению в Breviarium Alaricum,[1] удалось восстановить полностью по палимпсесту, обнаруженному в 1816 году в Вероне Нибуром и появившемуся в Ecloga Juris[2] в 1822 году в Париже… Многократно комментированные Institutes Юстиниана[3] стали предметом „Исторического объяснения“, ученый автор коего господин Ортолан…» Ортолан, имя-то какое птичье, прямо на вертел просится. Так чего же вы мешкаете, уголья ада?
— Вы скучаете, — не унималась мадам Полэн. — Работа работой, но надо же и развлечься немного.
Я поднял от лекций нос, потом поднял бровь и посмотрел на эту добрую душу, которой дали надлежащие наставления на мой счет, недаром каждый денежный перевод сопровождался «секреткой», а секретка — постскриптумом: «Не забудьте предупредить меня, если мой сын позволит себе какие-нибудь дурачества».
— А что мне прикажете делать без карманных денег? Я не желаю попадать в идиотское положение.
Взгляд моей квартирохозяйки добрых пять минут не отрывался от «Пти курье», а тем временем вставные челюсти ожесточенно боролись с поджаренным гренком. Наконец ее языку удалось пробиться сквозь это препятствие:
— Я встретила мадам Ладур. Она спрашивала меня, почему вы к ним никогда не заходите.
— Это не устраивает моих родителей.
Еле заметный подкоп. Первым делом возбудить у этой дамы, верного друга семьи Ладуров, легкую неприязнь к тому, кто шлет ей ежемесячные переводы. Во-вторых, мое сообщение, соответствующим образом преподнесенное, в равной степени насторожит и Ладуров. Не знаю почему, но мне было бы неприятно, если бы Ладуры и Резо обожали друг друга. Ладуры, милые сердцу обитателям «Хвалебного», стали бы мне менее симпатичны. Если же я не считаю нужным к ним идти — это уж мое личное дело. Американцы дорожат своими заповедниками, где им запрещено охотиться. Провинциалы дорожат своими музеями, куда они в жизни не заглядывают, возможно, из боязни узнать, что редкие монеты окажутся подделкой или вовсе не имеют той ценности, какую им приписывают.
— Иду на лекцию, мадам.
Но на сей раз я пошел не на лекцию, а в парк.
Это угрюмое благоразумие было, в сущности, ожиданием. Мой искус продолжался, и теперь я затягивал его умышленно. Самое главное было узнать, чего я хочу и что я могу. Если все зависело бы от меня, я немедленно сбыл бы букинисту учебники по римскому праву, сел бы в парижский поезд, попытался бы устроиться в столице на любую работу. Но это слишком походило бы на простое бегство. Попытаемся продержаться год. Таким образом, я смогу получить степень лиценциата по литературе. Но почему бы в таком случае не продержаться три года? В конце концов я получу желанный диплом, и в придачу тот, о котором мечтает отец. Да, но целых три года, в моем возрасте — это же целая вечность! Мне становится тяжело при мысли, что своими знаниями я буду обязан состоянию родителей. Конечно, я не так уж глуп и не буду жалеть о том, что они дали мне образование, но теперь, когда я уже взрослый, я предпочитаю, чтобы дальнейшая моя судьба зависела лишь от меня одного. Я всегда завидовал стипендиатам, которым никто не мог сказать: «Вам повезло, вы из богатеньких папенькиных сынков». Я завидовал освобожденным от лекций студентам, которые работали где-нибудь у нотариуса и ночами сидели над учебниками. Нет, я вовсе не любитель играть в трудности: просто мне противно походить на этих лицемеров семинаристиков, которые твердят о пастырском призвании, чтобы их приняли в коллеж, и испаряются назавтра же после выпускных экзаменов. И у меня, как и у них, тоже будет нечистая совесть. Самое убийственное отчаяние познают не перебежчики, даже не те, кто способен на самую черную неблагодарность. Все мы этим грешим в той или иной мере. Убийственнее всего быть псевдоновым человеком. Можно обмануть людей, но себя-то не обманешь. Тем же, кто утверждает обратное, несомненно, повезло — они сумели обуздать свою гордыню. А я нет. Вот почему эта гордыня дает себя знать. О юность, которой не видно конца! Зачем приходится так долго существовать, прежде чем начнешь просто жить, просить, прежде чем начнешь брать, получать, прежде чем начнешь давать другим?!
Декабрь, слишком мягкий в этом году, благосклонно разрешал небу — этому огромному корыту — подсинивать серые тряпки зимних облаков. Вдоль розового гравия дорожки стоят голые каштановые деревья, уже давно растерявшие всю свою листву, которую собрали граблями в кучи. Один каштановый лист, похожий на семипалую кисть руки, упал на плечо статуи и, воспользовавшись удачей, щупает мрамор.