повезло. Вы нарвались на амазонку и на этого непреклонного отпрыска плювиньекских кровей, на вашего младшего сына. Удалитесь же, отец, уйдите на цыпочках! Вы будете не более отсутствующим, чем были при жизни, но вы и не будете больше ни за что в ответе, и особенно за это ваше отсутствие. Если я сердился на вас, то теперь я буду сердиться меньше. Я вас не забуду. О, конечно, я не буду каждый день благоговейно перетряхивать память о вас, но я предлагаю вам нечто большее, чем заупокойную мессу и золотую рамку в ледяном коридоре «Хвалебного».
— Милый, — воскликнула Моника, — я же знала, что ты не из мрамора.
Очевидно, это бросается в глаза. Ну и пусть! Я встрепенулся и попытался отвлечь от себя внимание Моники:
— А какую важную вещь ты хотела мне сказать?
— Боже мой, — проговорила жена, отворачиваясь, — это письмо все испортило.
Она вытащила носовой платок, сложила его вчетверо, аккуратно расправила: у Моники это признак глубокого смущения. Обострившиеся черты лица, лиловатый оттенок век, отяжелевшие груди под блузкой уже давно сказали мне все и пробудили во мне смутную радость, которая предпочла не обнаруживать себя. Не подобает, особенно в такой день, пренебрегать обычаем нашего клана: тот, кто знает, должен притворяться незнающим, ибо только официальное подтверждение имеет цену. Наконец Моника решилась, и с губ ее срывается завуалированное признание:
— Одно поколение уходит, — шепчет она. — Приходит другое.
29
Ни извещения. Ни Фреда. Никаких новостей в течение двух месяцев! Наконец пришло приглашение от нотариуса, где он рекомендовал мне дать ему доверенность, чтобы представлять мои интересы. Но это предложение мне не улыбалось: я сам прекрасно мог себя представлять и настолько не боялся предстать перед своей родней, что не колеблясь решил взять с собой Монику. Мы просто в качестве предосторожности побывали в красильне. Любой недоброжелатель, приглядевшись поближе, мог бы не без основания заявить, что мы недотянули по части траура. Только новый черный цвет имеет по-настоящему траурный вид: перекрашенная в черное ткань приобретает какой-то неопределенный оттенок. Не думаю также, что у нас был достаточно подавленный вид и достаточно траурные чулки и обувь.
Хотя легкая волна крепа (очень тоненького крепдешина — так сказать, малый траур) заменила собой волну белого тюля, в котором Моника щеголяла всего пять месяцев назад, поездка всегда развлечение, и данное путешествие стало эрзацем нашего свадебного. Моя жена — истая дочь Восточной Франции после Ле-Мана не отходила от окна вагона, она дивилась живым изгородям, смыкавшимся все теснее и теснее. В Сабле у нас была одна пересадка, вторая в Сегре, и, наконец, узкоколейка доставила нас на вокзал в Соледо, отстоявший на километр от нашего поместья.
— Со-ле-до, — пропел единственный железнодорожный служащий, упирая на «о», как оно принято в нашем дождливом крае, и с удовлетворенным видом взмахнул красным флажком.
Он еще сворачивал свой флажок, а мы уже спрыгнули на платформу, где как звезды сверкали одуванчики, и паровоз, выпустив струю серого дыма, понесся к станции Шазе. Со мной железнодорожник не поздоровался: некогда он был единственным избирателем в Соледо, решившимся не подать свой голос за маркиза Лэндинье, и единственный послал своих ребятишек в светскую, а не в церковную школу. Но за нами уже захлопнулась с железным лязгом калитка. Бокаж, моя родина! Воздух и трава так по-родственному смешались между собой, что первый казался зеленым, а вторая трепещущей. Склоны дороги горбились под тяжестью колючего кустарника и головастых дубов, обкорнанных неумелой рукой. Дорога в Круа-Рабо шла между живыми изгородями; колеи, глубокие, как рвы, были до краев наполнены жирно поблескивающей водой, где рыжели капустные кочерыжки. А вот и хрупкий фарфор шиповника, плоды которого нынче осенью снабдят местную детвору неистощимым запасом «чесательного порошка». Вот ядовитая желтизна рапса, каменные дубы, покрытые лишайником, мелкорослые коровенки, которые делят с сороками честь быть раскрашенными в черный цвет сутаны и белый шлагбаума. Вот Омэ, охотно предоставляющая свою мутную воду в распоряжение прачек и их вальков. Вот Соледо и его колокольня, которая вяжет серую шерсть облаков. На треугольной площади подрагивает под ветром листва одиннадцати лип — я недосчитался двенадцатой. Бакалейная лавка, кафе «Золотой шар», кузнец, каретник, сельская почта, церковный дом; и повсюду шевелятся раздвинутые на целый сантиметр занавески. Единственный признак жизни в этих низких лачугах. Как и полагается, нотариус Сен-Жермен живет в домике повыше, чуть в стороне, на надлежащем расстоянии от галок, от грохота наковален, от школы с ее шумными переменами и смрада жженого рога.
Сопровождаемый своим клерком, нотариус самолично открыл нам дверь. Он был из породы орешников, тоненький и до того хлипкий, что при малейшем сквозняке весь начинал как-то трепыхаться, а его огромные плоские кисти похожи были на самые настоящие листья, и соединялись они с руками при помощи жиденьких, как черешки, запястий. Головы вроде как и вовсе не было: она вся свелась к глазам, тоже неопределенно-орехового цвета, в кольце подергивающихся век. Он, этот невесомый законник, прошел впереди нас, проскользнул между обитых войлоком дверей и, отослав клерка, предложил нам сесть на красные бархатные стулья. А сам остался стоять вдали от письменного стола, покачиваясь от собственного дыхания и клонясь долу под грузом сочувствия.
— Прежде всего разрешите мне, мсье и мадам, сказать, что я вполне разделяю…
Мы отлично знали, что он разделяет наше состояние: во всяком случае, получит куш от доли наследства крупнее моего. Уголком губ я пробормотал слова благодарности, стараясь говорить потише, чтобы наш хозяин не взлетел на воздух. Сменив сочувствующий тон на деловой, мэтр Сен-Жермен обогнул стол и взгромоздился на вращающееся кресло, что позволило ему занять господствующую позицию.
— Вы пришли раньше назначенного часа. Вы вполне успели бы заглянуть в «Хвалебное». Полагаю, ваши братья проехали прямо туда, чтобы подготовить мадам Резо к тягостным формальностям.
Больше наш нотариус ничего себе не позволил. Слова его означали: «Вы не сын, а выродок, но я знать ничего не знаю». А ведь он, мэтр Сен-Жермен, знал, знал лучше всех, почему я не поехал в замок, почему явился прямо в его контору. Он притворялся и будет притворяться до конца, что ни за что не решится заглянуть за стену, огораживающую личную жизнь клиента, даже если стена эта огораживает нечто приобретшее уже громкую известность. Ничего из того, что ему полагалось не знать, и ничего из того, что полагалось знать мне, не просочится сквозь барьер его гнилых зубов. Уж не знаю как, но ему удалось поддерживать разговор, и он завел бесконечную беседу о том, что здешний диалект и местные головные уборы уходят в прошлое, о грозном нашествии колорадского жука, о постепенном заилении речки Омэ. Вводные предложения, отступления, замечания, прерываемые паузами, внезапный переход от скороговорки к высшему искусству медленно цедить фразу за фразой — все это заполняло секунды и минуты. Мы с Моникой мало чем ему помогали и ограничивались лишь поощрительными междометиями. И однако, когда зазвенел властный и долгожданный звонок, мэтр Сен-Жермен чуть не извинялся перед нами за то, что вынужден прервать столь содержательную беседу. И он не удостоил вниманием быстрый шепоток Моники:
— Скажи, милый, должна я здороваться с твоей матерью?
Стоило ли отвечать на подобный вопрос? Вдова с головы до ног, в трауре, с приспущенными, как флаги, веками, закутанная в свои черные вуали, старая Андромаха шествовала по кабинету, казалось, ничего не видя, ничего не ощущая; она осторожно опустилась в кресло, подставленное ей мэтром Сен- Жерменом. Марсель и Фред — оба в штатском, оба в одинаковых черных костюмах — как будто тоже не заметили нашего присутствия и заняли места чуть поодаль по обе стороны мадам Резо. Мы с Моникой, сидя в нашем уголке, казались в высшей степени ненужной деталью, вернее, и впрямь были неким аксессуаром. Прежде чем усесться за письменный стол, мэтр Сен-Жермен возобновил свои соболезнования, в вялых ватных выражениях он перечислил заслуги нашего покойного отца — своего соседа, друга, клиента и коллеги по муниципальному совету. При этом он, не отрываясь, смотрел в глаза моей матери, будто завороженный этим щелкунчиком в юбке. Марсель не шелохнулся. Фред — наконец-то! — быстро оглянулся