Возможно, и приду. Но не наверняка. В поезде, который катил к Нанту, к Анже, мне встретилась девица в английском костюме ржаво-коричневого цвета, стоявшая прямо посреди коридора. Без сомнения, Магдалина. Возраст неопределенный — скажем, двадцать. Очевидно, из экономии она сберегла свою детскую горжетку: два хорька, чисто декоративные, симметрично лежавшие на обоих плечах. Казалось, что эти профессиональные душители кроликов впиваются ей прямо в сонную артерию. Губы сердечком накрашены, вернее, многослойно намазаны дешевенькой помадой из магазина стандартных цен. Брошь из того же магазина, помещенная между грудей с целью прикрыть ложбинку, слишком часто посещаемую мужскими взорами, — какая-то нелепая пластмассовая блямба. Ногти покрыты лаком, но не в тон губам. Два оттенка красного спорят между собой. Шестимесячная завивка, волосы белокурые, у корней темные. Кончики пальцев истыканы иглой. Кончики грудей угадываются сквозь прозрачную блузку. Кончики ушей расцвечены целлулоидными сережками. Впрочем, и она за мной наблюдает. Я истолковал себе, просто так; без всякой корысти, ее мысли: «Костюм потрепанный, но сидит хорошо. Лицо жесткое, как у пирата Кида. Он буржуа, этот мальчишка: у него в кармане перчатки. Вкус у него неплохой, раз он мной интересуется: если бы от взгляда можно было промокнуть, на мне бы уже давно сухой нитки не было… Причесан неаккуратно, как все новио!» (термину «новио» ее только что обучил автор романа за 3 франка 50 сантимов, который она держала в руке: «Синеокая андалузка, или Тайны испанской ревности»). Она, не таясь, поворачивает ко мне голову — раз, другой, третий. Я улыбаюсь. Она улыбается. Ну что?.. Пойду с ней? Не пойду с ней?
Нет, не пойду. Конечно, не Мику помешала мне пойти. Что мне Мику? Будь она мне даже дороже зеницы ока, такой третьеразрядный сателлит не помешал бы ей блистать на небосклоне. Для женщин, как и для планет, сателлит — это скорее почетно, как-то яснее становится идея грандиозности Вселенной. Не пойду… Но если я не пошел, хотя ржаво-коричневый костюм оглянулся в четвертый раз, то лишь потому, что слишком живо было во мне чувство благоприличия. Называйте это как вам угодно, я называю это благоприличием. Спускалась ночь, и вчера в этот самый час я был на утесе.
5
Я давно уже знал это кольцо звонка. Знал и это приорство Сен-Ло. Когда мы жили с бабушкой на улице Тампль, еще до приезда нашей матушки (я говорю о первом ее приезде, ибо нам — увы! — угрожал сейчас второй), я каждое утро, направляясь в школу, проходил мимо решетки святой обители, и сестра привратница следила за мной недоверчивым взглядом, боясь, как бы я не изловчился и не позвонил в их звонок. Как сейчас вижу ее под сенью чепца, со стуком перебирающую четки, слышу ее крик вдогонку мне, улепетывавшему со всех ног: «Я тебе все уши оборву, негодник!»
Как ни странно, но в привратницах состояла все та же сестра. А я-то думал, что по монастырскому уставу монахинь (так же как и жандармов) часто меняют в должности. Она сильно постарела, но чисто цицероновская бородавка на ее носу разрушала все могущие возникнуть сомнения. Она открыла мне двери с ледяной вежливостью, экономя слова, кивнула мне подбородком и, даже не спросив моего имени, молча пошла вперед, неся перед собой свою накрахмаленную кирасу и явно чрезмерное количество юбок, волочившихся по земле и до блеска залоснивших задники ее ботинок. Так мы и вошли в сад, как бы прочесанный частым гребнем, усаженный тополями с аккуратными, словно развилины канделябров, ветками. Скромные группки медленно прохаживались взад и вперед, переговариваясь еле слышным шепотком. Привратница остановилась и все так же, подбородком, указала мне на скамью.
— Ваш брат уже здесь, — сказала она.
И удалилась в шуршании юбок. Брат? Какой? И почему? Ясно, Фред, вынужденный пройти ту же самую благочестивую формальность. Но как она-то догадалась? Неужели узнала? Удивительная, профессиональная прозорливость, безошибочная точность взгляда, натренированного под сенью чепца! А я тем временем разглядывал сутулую спину, впалые виски, оттопыренные уши и черную гриву волос. Нос, по- прежнему искривленный в левую сторону, чуть вздрагивающий от негромкого шмыганья, покачивался на расстоянии тридцати сантиметров от последнего кроссворда, составленного Рене Давидом. Ах ты, мой чертов Фреди! Ни он, ни я, как, впрочем, и все Резо, не склонны к внешним проявлениям чувств, однако мы с ним все же были связаны и в известной мере ощущали свое братство. По моим жилам пробежал родственный ток.
— Эй, Рохля!
Фердинан оглянулся, но хоть бы бровью повел. Я знал, что этот мальчик не так-то легко удивляется, но мне было бы приятно подметить хоть легкий блеск в его скучающих глазах под нависшими дугами бровей. Он даже не поднялся с места, а только протянул мне вялую руку, как будто мы расстались лишь вчера.
— Привет! — бросил он. — Ей-богу, это не учение, а семейный съезд. Здесь, кроме нас с тобой, еще Макс Бартоломи и этот карапуз Анри Торюр.
После чего он потянулся, ткнул обкусанным карандашом в сетку кроссворда.
— Вот свинство-то, — сказал он. — «В ложах пусто, а в курилках густо» слово из семи букв… Попробуй догадайся!
Я сжал губы, чтобы не дать вырваться на волю целой сотне важных вопросов. Мне показалось, что, как и прежде, Фред равнодушен к важным вопросам и интересуется лишь пустяками.
Раздобревший, лоснящийся, хорошо, но небрежно одетый (галстук завязан криво, пуговицы не застегнуты, что выдавало нрав их владельца), мой брат не имел ничего общего с обликом прежнего Фреди, тощего шакала. Скорее уж, он стал выставочным догом, мирным, не удостаивающим прохожих лаем. Он высунул язык, потом торжествующе им прищелкнул:
— Знаю, старик, это «антракт»!
Я улыбнулся, передо мной был прежний стопроцентный Рохля, довольный настоящей минутой, беспечно отмахивающийся от следующей, весь в преходящем. Антракт! Этот антракт, затянувшийся на три года, ничуть его не изменил. Занавес вот-вот поднимется, а он даже не знает об этом. Нет, на мой взгляд, он положительно не готов для второго акта. Пока он блаженно зевал, я шепнул на ухо:
— А ты знаешь, что они возвращаются?
— Ну, пока еще…
Он вдруг бухнул, не раздумывая:
— С их отъезда столько всего произошло!
Разговорится ли он наконец? Вспомнит ли? Мне хотелось бы узнать, если только он сам знает, что сталось с Вадебонкером, с Траке и другими нашими наставниками. Мне хотелось бы знать, что он думает
Тетка Бартоломи кормит отменно. Кропетт окончил учение с отличными отметками. Он, Фред, носит сейчас ботинки сорок четвертого размера, как покойный Марк Плювиньек, брат нашей матери. Кстати, о Плювиньеках: дедушка прислал ему сто монет, хотя Фред и провалился на экзаменах в Морское училище. (Ему-то повезло, ибо, хоть я и окончил успешно коллеж, бывший сенатор мне даже письма не написал.) А насчет деньжат мсье Резо жуткий скупердяй: ни одного су на карманные расходы. Ему наплевать, а каково Фреду — даже не погулять по воскресеньям с приятелями. Кстати, о приятелях: Макс Бартоломи ничтожество. Однако он забавный…
— А знаешь, — смело продолжал мой брат, — дядя умер.
Речь, несомненно, шла о Дяде с большой буквы в отличие от многочисленных прочих дядей. О Рене Резо. Само собой разумеется, мне это стало известно из возвышенной речи нашего классного наставника, который в течение часа сумел обрисовать жизнь и творчество дяди и кончил свою проповедь, публично призвав меня походить на покойного.
— Я ездил на похороны вместе с Максом. Тетка нарочно вызвала меня из Нанта! Дядя был моим крестным, и, как старший, я представлял на погребении папу.