вроде отчима. Она взяла меня за руку и держала ее в своей пухлой влажной руке с кольцом на пальце. Я только сказал:
— Ты вернулась?
— Да, — ответила она, — это целая история. Помнишь мою тетю? Ну ту, что была замужем за фермером из Ла-Морне, около Шазе; помнишь, ты однажды провожал меня туда и страшно злился из-за того, что два часа прождал в машине…
Да, вспомнил. На обратном пути в зеленой рощице мы, безжалостно примяв нарциссы, предавались любви. Однако новая Одиль вспомнила этот случай без всякого трепета. Она продолжала рассказывать о тех чудесах, которые недавно произошли в ее жизни.
— Сначала умер дядя. Ферма досталась тете. Потом скончалась и тетя. И я получила от нее наследство. Конечно, двадцать гектаров не бог весть какое богатство, а все же это позволило нам завести свое дело. Два месяца назад мы открыли магазин на улице Ла-Ревельер.
Я так ясно представил себе эту зеленую лавочку-мастерскую возле Восточного кладбища — «Скобяные товары, цинковые, свинцовые». Небольшое выгодное дело, «перспективное», как говорят в агентствах. В связи с волной строительства новых зданий прилавок магазина скобяных товаров, если это частное предприятие, дает куда больше дохода, чем трибуна адвоката. Стало быть, супруги Берто приобщились к числу специалистов, предпринимателей, магнатов производства водопроводных труб. И мне пришла в голову забавная мысль:
— А ты мало изменился. Мужчины не меняются. Ну я-то, конечно… Да-да, не старайся быть вежливым. Я взвешиваюсь еженедельно и знаю, что меня ждет. Я пошла в свою мать: после каждого ребенка она прибавляла три кило. Но мне, в конце концов, не на что жаловаться. Андре у меня замечательный.
Она бросила взгляд на своих бегающих малышей, не обратив особого внимания на то, что я молчу.
— Ну разумеется, в тех пределах, которые доступны мужчинам, — добавила она.
Да, тот же голос, но тон уже не тот. Теперь заговорила степенная мамаша. А раньше ее тети умерла та девчонка, что впивалась поцелуями в своего милого и, извиваясь, вскрикивала: «Еще! Еще!» Она вдруг распростилась с сомнительными гостиницами и обрела в себе тот вековой инстинкт, который еще и сегодня толкает шалых девчонок к брачному ложу. Теперь она дышала полной грудью. Уцепившись за мамину юбку, ее дочка разглядывала меня весьма недоброжелательно и боязливо. Один из мальчишек тряс коляску.
— Реми, ты кончишь? — воскликнула Одиль и шепнула: — Знаешь, Андре не понравилось бы, если б он увидел нас вместе.
— Моей жене тоже.
На секунду я представил, какие сплетни могли пойти: «Вы видели? Этот Бретодо опять крутит с прежней своей любовницей!» Но найдется ли в городе хотя бы десять человек, которые помнят еще о нашем романе, даже двух не найдется. Кто узнал бы в этой дородной мамаше мою тоненькую, живую, неистовую девчонку с танцулек в Понде-Се или в Бушмен! Даже я сам с трудом узнал ее. Мне стало грустно. И не только потому, что исчезла ее красота. Я почувствовал, что меня заодно с ней чудовищно обездолили, лишили былого очарования, что поруганы все мои юношеские воспоминания в лице их самого прелестного свидетеля. Она это хорошо поняла. И я заметил, как задрожали ее ресницы.
— Ты и я… — прошептала Одиль. — Это уже такая старая история. Просто не верится. И тем не менее…
Ироническая улыбка пробежала по ее губам:
— Ох, и посмеялись бы над нами сейчас те самые сорванцы, какими мы прежде были!
Но задорная шутливость уже исчезла, и передо мной снова круглое спокойное лицо, внушающее доверие, и этот туз червей, тщательно выведенный губной помадой. Вот и традиционный вопрос:
— Ну как? Ты счастлив?
Если речь зашла о счастье, то уж тут малодушие мужчины может сравниваться только с глупостью спрашивающей женщины. Сказать ей: «Да, я счастлив!» кажется ему смешным; сласти, счастье — все это патока, а не те благородные мясные блюда, которые рождают в человеке силу и честолюбие. А кроме того (если не касаться того, что необходимо оберегать свою жену), такой ответ может быть неприятным для женщин: он вычеркивает их из прошлого или из будущего мужчины. Но с другой стороны, ответить: «Нет, я несчастлив» кажется неблагодарным, да и досадно самому быть несчастливцем — значит, промахнуться. Человек разумный в таких случаях всегда отвечает так, будто ему задали вопрос о его здоровье:
— Все в порядке, спасибо.
Но интервью все еще не закончено.
— И хранишь верность? — воскликнула Одиль с характерным для нее смешком.
— Как и ты, полагаю.
— О, — подхватила она, — с четырьмя-то детьми, подумай! Если б мне и взбрело в голову, некогда бегать на свидания.
Еще раз юная Одиль 1950 года, не задававшаяся никакими вопросами, жаждавшая наслаждений, проглянула сквозь облик Одили 1959 года.
— Вот странно, — сказала она, — как станешь постарше, так совсем другая делаешься. Откуда что берется?
И снова исчезла прежняя Одиль — хлоп! — она сразу шлепнулась в таз, где плавали ее утята.
— Дети есть?
— Двое.
— Я тоже сначала хотела только двоих, — задумчиво сказала Одиль. — А вот видишь… Мне на это везло, даже в девичестве. Что за устройство! Малейшая неосторожность — и я уже попалась.
«Sic transit…»[16] Теперь передо мной была толстушка, недовольная своей плодовитостью. Случайно я бросил взгляд на бассейн. В нем барахталось не меньше тридцати ребятишек. Сколько же из них было желанных, долгожданных? А сколько таких, кто появился на свет чисто случайно, ускользнув от ночных предосторожностей. Признаться ли ей, что мой второй малыш родился как раз через год после первенца и мы с женой согласились на то, чтобы он был, желая иметь «королевскую парочку» — мальчика и девочку, а вместо девочки опять оказался мальчишка? Признаться ли, что сейчас Мариэтт снова в тревоге? Хроника желез внутренней секреции имеет и свои достоинства: это самое действенное противоядие от любовной лирики. Но убедиться в этом на примере безумия моей юности, этой девочки с глазами орехового цвета — ведь и с ней произошло то же самое, и она предала свою юность по тем же причинам, — убедиться, что и тут время зло надсмеялось над ее прежней беззаботностью, над ее свежестью… Эта мысль приводила меня в отчаяние. Как бы прежде Одиль хохотала над этим! Я посмотрел на часы:
— Уже пять! Извини меня. Через четверть часа я должен встретиться с моим подзащитным у судебного следователя.
— А мне пора домой, — ответила мадам Берто. Я торопливо ушел, даже не обернувшись.
Я, наверно, еще не раз увижу ее, мою Одиль; мы поздороваемся кивком головы или едва заметным дружеским жестом. Но я не остановлюсь. Однако с этих пор перед зеркалами в уборных, магазинах, парикмахерских мои глаза будут более внимательными. И не только к себе.
Ну вот я и дома, снимаю в передней пальто, вешаю его на вешалку и тотчас же недовольно хмурю брови. Никола сидит на кафельном полу, он не кинулся ко мне с обычным возгласом: «Выше, папа! Еще выше!», чтоб я подбросил его раз, два, десять раз, все выше, под самый потолок. Он увлечен: потрошит своего мишку. Чем-то сумел распороть ему брюхо и через зияющую рану вытаскивает целыми пригоршнями волокнистую начинку, разбрасывает все это кругом. Даже в волосах у него труха. Что за безобразие! Мишка стоит три тысячи франков, а ведь Никола обожал его, и вот любимая игрушка испорчена, выпотрошена. А наша передняя превратилась в грязную мастерскую по производству тюфяков. Я кричу:
— Некому за ребенком присмотреть, что ли?