Имеется вышеупомянутый кризис власти.
Дети творят все, что хотят. Им безразлично, что говорит Мариэтт, ее губы для них — это прежде всего присоски для поцелуев.
Конечно, я пытаюсь вмешиваться. Но можно ли вечером требовать от Никола послушания, если днем этого никто не добивается? Меня сразу одергивают:
— Он будет плакать, ты этого хочешь? Малыш такой нервный!
Я отступаюсь. Да, в сущности, мне вовсе и не хочется вмешиваться. Мне не понравилось бы, если б у меня оспаривали мои права (впрочем, их и не оспаривают). Но как только я начинаю их осуществлять, я наталкиваюсь на трудности. Не хватает находчивости и внимательности, когда дело касается пустяков, я не люблю прибегать к власти по мелочам, это мне не по душе и даже оскорбляет. И тем самым я соглашаюсь на то, чтобы прибегали к власти, когда дело касается меня. Когда дело касается «незначительных» вопросов, Мариэтт, плохо воспитывающая детей, отлично справляется со мной. Я не вижу в этом большого преступления. Для меня достаточно считать, что в вопросах существенных решение остается за мной. Но ведь известно, что именно генералы склонны занимать второстепенные посты в своем собственном доме, и, желая отдохнуть от нашивок, повинуются. Говорят, что у каждого своя сфера. Но моя сфера все суживается.
Я чаще отсутствую, дома бываю урывками, и, конечно, мне трудно иметь перевес над непрерывным присутствием Мариэтт — она постоянно находится на своем посту. Со временем в заботе о главном я решился выдать Мариэтт доверенность на текущий расчетный счет в банке. Она сама разбирается со всей медицинской писаниной, с консультациями, прививками, историями болезни, а также с писаниной деловой, где чуть ли не тысяча и одна анкета, декларации, справки с места жительства (заставляющие вас бесплодно растрачивать часы своей жизни, чтоб доказать, что вы живы). Мариэтт обладает подлинно женским терпением, ее вмешательство меня весьма устраивает и освобождает от всякого желания совать во все эти дела свой нос. Жена сняла с меня эти заботы и постепенно лишила той власти, которая прежде была мне уготовлена. Пожалуй, еще добавлю, что приходящая прислуга, мойщик окон, почтальон и мусорщики, сборщик, получающий по счету за электричество, торговцы, агенты страхового общества общаются только с ней, никогда со мной не встречаясь. Точно так же и детишки: едва я рассержусь, невольно поворачиваются к матери, чтоб узнать, как им быть, а угрозы мои им не так уж страшны. Я сохраняю вес только в качестве адвоката, именуемого почтительно
— Пойду узнаю, сможет ли он вас принять.
С помощью этой уловки и необходимости для меня иметь связи с людьми других профессий (в клуб «Ротари» я не попал — ведь имеются более известные адвокаты, чем я) Мариэтт дала согласие на то, чтобы я стал членом «Клуба 49». С тех пор в субботние вечера этот клуб обеспечивает мне некоторую независимость (конечно, относительную). Что же касается всего прочего, то тут уж тон совсем иной.
— Холодно. Надень кашне. Да-да, твоего мнения я не спрашиваю — не хочу, чтоб ты занес домой насморк. Вот еще что, после суда зайди к Гроло на улицу Вольтера, возьми там пластинки, я их заказала ко дню рождения Арлетт.
И есть эта небрежность Мариэтт, дневная.
Жена обременена многими заботами, и, конечно, не может, как Рен (у которой это единственное занятие), наряжаться, быть модной картинкой, которой я бы восхищался, с шикарной прической, сооруженной дорогостоящим парикмахером. Но я вижу ее только небрежно одетой — подействовал пример Габ, особы активной, но всегда одевающейся кое-как, подобно многим южанкам. Постепенно она превращается в настоящую замарашку. Пример этот тем более опасен, что Габ зло отбивается, если ей делают замечания на этот счет:
— Когда целый день торчишь у стиральной машины, не будешь думать о том, как соблазнить мужчину!
И даже больше:
— Подумаешь, упаковка! Да ну ее к черту! Какое значение она имеет? Разве мой Эрик не знает, что там под ней скрывается?
Мариэтт еще не дошла до этой стадии. Однако муж, не правда ли, всего только муж с подтяжками на плечах, который и жену видит в такой же упряжке — в поясе с подвязками для чулок, — тот самый мужчина, преданность которого измеряется каждый вечер, когда расстегиваешь пуговку и при этом чересчур выступает живот или уж слишком большой кажется грудь.
Для мужа не одеваются, а только раздеваются. Костюм — для того, чтоб побежать в молочную, домашний передник — для мужа. На этот счет зря усердствуют женские журналы. Мариэтт чересчур уверена во мне и слишком уверена в себе, считает себя пристроенной, а значит, свободной от брачного парада и не беспокоится о том, чтобы возбуждать во мне восторги.
Имеется и другая небрежность, ночная.
О, Мариэтт ни в чем не отказывает, и я могу себя с этим поздравить. Но уже через десять секунд мы поворачиваемся спиной друг к другу и можем поразмыслить над парадоксом:
Скажем откровенно: не следует удивляться тому, что после восьмидесяти месяцев брака супружеская близость становится более будничной и не столь частой. Говорят даже, что любовь длится дольше, если ей сопутствует умеренность, поддерживающая любовную жажду. Такова мужская точка зрения. Я не думаю, чтобы Мариэтт придерживалась такого же мнения. Она молчит и тревожно шевелится в кровати, если я проявляю безразличие несколько дней. Она бессознательно предпочитает ренту. Рента дает уверенность. Ритуал — я чуть было не сказал «выполнение обязанности» — доказательство действием. Но говорю — знак внимания. Друзьям жмут руки, тетушку целуют, жену сжимают в объятиях. Что легче сделать по заказу — поцеловать или крепко обнять? Лучше помолчим. И так уже все это выглядит препротивно. Но почему нельзя признаться в том, что путь к удаче связан с тем, чтоб принуждать себя? Держу пари, что из ста мужчин едва ли найдутся двое, которые могли бы по совести сказать, что они никогда не делали над собой усилий.
Мне кажется, я неплохо сколочен: обладал, обладаю и, надеюсь, еще долго буду обладать способностью к продолжению рода; по сему поводу я придерживаюсь весьма вольной философии — считаю, что из всех наслаждений это наиболее постоянное, самое бескорыстное, единственное, в котором не изменяешь самому себе и не предаешь другого, и по самой природе своей оно близко множеству милых чувств, которые связывают вас с вашими родителями, с вашими детьми, с жизнью, порожденной этим наслаждением.
Но, по правде говоря, оно порождает чересчур много. Как его ни воспевай, но приходится еще и подсчитывать на пальцах, уже переставших трепетать. Известно, что влечет за собой небрежность. Известно и то, как это все отравляет, как обедняет состояние блаженства необходимость заниматься в такие минуты калькуляцией; так или иначе, порыв от этого страдает.
Пятое апреля. Жалуешься, что недостаточно энергичен, и вдруг, оказывается, переусердствовал.
День, три дня, шесть дней опоздания. Лицо Мариэтт вытягивается. Появляется мадам Гимарш, затем Габриэль, и снова у них какой-то таинственный вид, снова начинаются переговоры, и, если я прохожу случайно мимо собеседниц, на меня посматривают косо. Мариэтт, которая прежде предупреждала меня о своих тревогах, теперь уже этого не делает. Случаются, мол, ошибки. Но есть же средства, они дают эффект, если спохватиться незамедлительно (или, по крайней мере, они считаются эффективными, только надо действовать поспешно, чтоб природа изменила свои намерения).
Я молчу, принимаю значительный вид, сам ни о чем не спрашиваю. Я доволен, что меня сторонятся, хоть и пытаюсь скрыть это, ведь сама Мариэтт не хочет, чтоб я вмешивался, и советов ищет лишь внутри своего клана; и сей клан, который обычно казался мне слишком навязчивым, на этот раз меня вполне устраивает. Я чувствую себя подлецом. Чувствую в душе нежность. Я очень внимателен к неласковой, хмурой Мариэтт, которую мучат опасения, она внутренне сетует на меня, но не хочет показать своей неприязни.
Пятнадцатое апреля. Мариэтт безуспешно проглотила несколько пилюль. Подсчеты уже делают более