меня всяких предрассудков, запретов, мещанских взглядов; знаю, как засушила меня моя профессия, каким замкнутым сделала. Разве я имею право упрекать свою жену за ее постоянную суетню, за нескончаемые мелочные дела, которые на весь день приковывали ее к кухне и к детям? Я мог бы спросить себя: «А что ты сделал для того, чтоб Мариэтт не опускалась так, ведь она девушка, получившая образование, но его словно начисто стерли резинкой и она до того деградировала, что теперь по своему культурному уровню не выше прислуги». Мозг нуждается в тренировке, в упражнении, а Мариэтт упражнялась лишь в хозяйственных делах, наводила порядок в моем доме. Если судить о ней по отдельным высказываниям, то порой кажется, что она особа недалекая и в голове у нее каша из обрывков школьных познаний (воскрешенных повторением уроков с детьми), мечтаний, порожденных рекламами женских журналов, клочками банальной информации и штампованных чувств, раздуваемых прессой и радио, обрабатывающей человеческие сердца точно так же, как готовят томатный соус. Но бывали дни, когда многое выглядело по- иному: в Мариэтт чувствовалась рассудительность, острый взгляд, подмечающий самое значительное в окружающем ее мире. Какая же она на самом деле? Если я был отчужден от нее, то она невольно оказалась еще более отчуждена, и при этом от всего. Чем она виновата, что для нее ее собственная свобода нечто вроде религии, которую она исповедует довольно вяло, или нечто вроде святой угодницы, к которой она взывает, не зная точно, о чем ее молить, ибо она уже свыклась со своим тепленьким рабством.
Да, я теперь присматриваюсь к ней куда внимательней, чем прежде, внимательней слушаю, о чем она говорит. Мне кажется, что я заново открываю свою Мариэтт, и я думаю о том, как она, жена моя, типична для нынешнего женского мира, для которого главенствующие права мужчины утратили свою силу, а женщины предъявляют свои требования, отстаивают их, но не знают, что им делать с тем, что завоевано, ибо весь женский мир утонул в пучине пустяков, подозрительности, давно укоренившегося невежества и то и дело старается позолотить собственные цепи. Однажды Эрик за воскресным обедом упомянул о том, что неплохо было бы удлинить рабочий день за счет обеденного перерыва и что он, мол, стоит за это, и вдруг Мариэтт язвительно сказала:
— А о непрерывном рабочем дне вы слыхали? Без всякого вознаграждения. Без отпуска. Без пенсии. Ты знаешь, что это такое? Спроси-ка у своей жены.
Ну что ж. Однако, когда речь зашла о Симоне, улепетнувшей в Париж, и неясно, в каком качестве — то ли одинокой, то ли замужней, — тут уж суждение Мариэтт стало иным:
— Ну вот, девушки нынче независимы и отдаются кому попало. Я вижу, что они теряют, но не пойму, что они выигрывают? Вся выгода достается только молодым людям.
Еще более устарели ее социальные воззрения. Неравенство ее возмущает: у одних слишком много, у других чересчур мало. Гораздо лучше нечто среднее, как у нас с ней. Однако она постоянно просит меня превзойти эту среднюю величину, а я в течение десяти лет пытался это сделать, и все же она осталась средней. Как все представительницы мелкой буржуазии, Мариэтт сторонница идей справедливости.
Я не говорю уже о ее политических позициях. Она очень щепетильно относится к своему праву голосовать. Но за кого и за что? Тут у нее самые противоречивые взгляды. Пожалуй, она за Европейское содружество и за Организацию Объединенных Наций, которая ей кажется чем-то вроде ОЗЖ[29] для защиты не животных, а людей.
Она полагает также, что когда не хватает школ, больниц и жилищ, то с космическими ракетами можно и обождать (и все-таки да здравствует Валентина![30]). Она против бомбы «Н». Не упустит случая осудить мосье Турса за то, что даже у себя дома он ведет себя как начальник.
— Он сторонник личной власти!
Но вот появляется генерал,[31] он ораторствует, говорит красноречиво, он отец нации, и Мариэтт тут же становится послушной дочкой и голосует «за»!
С каждым днем она все больше углубляется в свою профессию домашней хозяйки, и только в этой области можно советоваться с ней. Следует признать, что в этих делах ее трудно превзойти. Вся ее жизнь состоит из множества хозяйственных ухищрений и фокусов.
Когда она чистит камин, то обязательно смачивает пепел, перед тем как выгрести его.
Она метит белое белье черной ниткой, а цветное белье — белой.
Чтоб сменить резинку в трусиках, Мариэтт прикалывает новую к старой и одним махом продергивает ее.
Если не пишет шариковая ручка, она сразу приведет ее в порядок: потрет кончик о свою подметку.
Ко всем ее посудным полотенцам пришиты две петельки: когда с одной стороны полотенце загрязнится, можно его перевесить на нижнюю петельку и пользоваться другим концом.
Чтоб воротничок в мужской рубашке блестел, как лакированный, она добавляет в крахмал чуточку буры.
Когда надо разогреть жареную курицу, она ее обернет в фольгу, чтобы не пересушить.
Чтоб юбка перестала блестеть, она протрет залоснившиеся места тряпкой, намоченной в настое крепкого кофе с гущей.
Если термостат испортился, не беда! Температуру можно определить с помощью обыкновенной бумаги из школьной тетради: в теплой духовке она останется белой, если подбавить огня, бумага станет желтой, а при высокой температуре примет темно-коричневый цвет.
Грязную воду после мытья посуды Мариэтт обязательно процедит через сито, а то может засориться сточная труба.
А вот остатки холодной телятины разбудили в ней психолога. Никто не ест эти обрезки, и они могут пропасть. Тогда Мариэтт режет мясо на аккуратные кусочки, на каждый кладет по ломтику маринованного огурчика, втыкает разноцветные пластмассовые вилочки, которыми берут маслины, укладывает все аппетитной горкой, и успех достигнут: ребята вмиг опустошают всю тарелку.
Конечно, бывает, что ее психологические трюки проваливаются у тех же детей. Но Мариэтт неизменно останется наседкой, опекающей цыплят, страстной матерью. В прошлом году мне удалось во время летнего отпуска избежать надоевшего Киберона, но ценой поездки в Порнише, а это обошлось нам вдвое дороже. И все равно все осталось на своих местах в этом царстве игрушек, материнского баловства и детских шалостей.
Порой Никола, отбиваясь от мамашиных нежностей, удирает на улицу, и тогда Мариэтт теряет душевное равновесие. Был момент, когда мне показалось, что у Мариэтт появились какие-то опасения на мой счет. Сейчас я не так в этом уверен. Она действительно опасается, но другого. Ей нанес удар отъезд Симоны, которая преспокойно бросила мамулю. Неприятно поражает ее и вольное поведение старших дочек Габ и Эрика, они еще школьницы, но ходят с накрашенными глазами и уже слишком многое себе позволяют. Недавно одна из подруг Мариэтт, некая Луиза, была вынуждена спешно выдать замуж свою единственную дочь, которой еще и семнадцати не исполнилось. Мариэтт деланно смеялась:
— Что же это происходит? Какой ветер подул? Они все разлетаются, как пушинки одуванчика!
Взгляд, устремленный на меня, выдавал ее мысли. Дети уходят, только мужья остаются, и это навсегда. Все кончается тем, с чего началось: ты и я. Я как-то заметил, что Мариэтт перелистывает альбом своей сестры Арлетт и мечтательно рассматривает пожелтевшие фотографии, на которых так давно были сняты мы вдвоем.
Ну конечно, у нас были и еще будут всякого рода неприятности.
Семь лет — возраст наших младших детей — мы жили почти без тревог — некоторые предосторожности, некоторая умеренность помогли нам избежать прироста нашей детской команды. Но вот маленький промах, и конечно. Короче говоря, в мае Мариэтт была уже беременна. Я зашел с ней к Лартимону, и через несколько минут он разразился священной формулой:
— Примите мои поздравления. Это произойдет в конце декабря.
— Что вы, — воскликнул я, — об этом не может быть и речи.
— Ну конечно же, — добавила Мариэтт.
Лартимон сделал оскорбленную мину, как оно и подобает врачу, связанному клятвой Гиппократа, а