будто за спинами актеров на ярком свету неявно возникло что-то знакомое. Я узнала его; угадала по наклону головы, или, может, по тому, как он стоял, или по длинной тени на белой твердой земле. Узнала, хотя видение длилось лишь долю секунды. Ги Лемерль, моя черная птица, мой и только мой зловещий знак. Был и исчез.
Так все и началось: бродячие актеры, Лемерль и птица злосчастья. «Удача переменчива: прилив — отлив», — любила повторять моя мать. Может, просто настало и нам время сделать новый оборот, ведь, если верить еретикам, вращается и наша земля; туда, где был день, наползает ночь. Может, так, а может, нет. Лицедеи выделывали свои антраша, распевали куплеты, исторгали языки пламени из накрашенных ртов, корчили размалеванные рожи, кувыркались, шумно веселясь, гогоча, топая по пыли под звуки барабана и флейты босыми ногами с позолотой на ногтях. Мне же чудилось, будто на яркий дневной свет наплывает тень, накрывает черным крылом алые в оборках юбки, звенящие тамбурины, визжащую мартышку, шутовские костюмы, маски, Изабеллу со Скарамушем. И посреди полуденного жара, в окружении выбеленных от солнца, звенящих зноем монастырских стен меня пробрал озноб. Неумолимое начало поворота. Неспешный накат наших Последних Дней.
Зачем я верю приметам и предзнаменованиям? Все в прошлом, ушло вместе с
Около меня хлопала пухлыми ладошками толстуха сестра Антуана, распалившись, вся в красных пятнах. Я резко ощутила, как от нее пахнет потом и как щекочет в ноздрях от пыли. Чья-то рука сжала мне плечо: сестра Маргерита — изможденное лицо озарено болезненным восторгом, полураскрытые губы возбужденно подрагивают. Вонь от чужих тел все нестерпимей. Внезапно из толпы сестер, выстроившихся вдоль потрескавшихся от зноя монастырских стен, взрывается одновременно пронзительное и до странности дикое
—
И тут ухо уловило один-единственный голос не в лад, едва различимый в буре оваций.
Оглянувшись на голос, я увидала чахоточную монахиню — сестру Альфонсину: с простертыми руками, с побелевшим, тревожным лицом она стояла на самом верху лестницы, ведущей на колокольню. Почти никто из сестер ее не замечал. Труппа Лазарильо раздавала последние поклоны: еще раз актеры метнули в зрителей цветы и конфеты, пожиратель огня напоследок изрыгнул пламя, мартышка крутанула сальто. По щекам Арлекина стекала сальная краска. Перезрелая для своей роли, с выпирающим животом Изабелла уже явно едва держалась на ногах от нестерпимой жары, алая помада на губах растеклась чуть ли не до самых ушей.
Сестра Альфонсина продолжала твердить свое, силясь перекричать рев монашек. С трудом я расслышала слова:
— Господь покарал нас! Страшная кара!
Я заметила на лицах раздражение. Альфонсина была известна своей страстью к покаянному самоистязанию.
— Да что там, Альфонсина, что стряслось? Она обвела всех нас мученическим взглядом.
— Сестры! — прозвучало без скорби, скорее с укоризной. — Матушка-настоятельница преставилась!
Все разом смолкло. Актеры глядели сконфуженно, виновато, как бы осознавая, что вмиг из желанных сделались неугодными. Шут уронил руку с тамбурином; резко звякнуло, затихло.
— Преставилась?! — прозвучало так, будто в такое невозможно поверить здесь, среди палящего зноя, под нещадно жарким небом.
Альфонсина склонила голову; сестра Маргерита рядом со мной уже принялась бормотать:
Флер растерянно взглянула на меня, я порывисто прижала ее к себе.
— Что, уже конец? — спросила она. — Обезьянка больше не спляшет?
Я покачала головой: — Думаю, нет.
— А почему? Из-за той черной птицы?
Я в изумлении уставилась на дочку: в свои пять лет она все подмечает. В глазенках, точно в осколках зеркала, отражалось небо: то голубое, а то лилово-серое, как подбрюшье грозовой тучи.
— Птица черная прилетала, — не дождавшись ответа, повторила она. — Ее уже нет.
Я бросила взгляд через плечо. И в самом деле — ворон, принесший свою весть, улетел. И тут я отчетливо поняла, что предчувствие меня не обмануло. Конец солнечным дням. Маскарад окончен.
Мы отослали бродячих актеров обратно в город. Те отбыли обиженные и недовольные, будто их в чем-то обвинили. Но оставлять актеров в монастыре было негоже, к тому же у нас покойница. Из чистой привязанности ко всем без разбора бродячим артистам, я сама отнесла им провиант — сено лошадям, хлеб, козий сыр, обвалянный в золе, и бутыль доброго вина; пожелала счастливого пути.
Перед прощаньем Лазарильо пристально на меня взглянул:
— Лицо твое мне знакомо. Может, где встречались?
— Вряд ли. Я тут с малолетства.
— Столько перевидели городов, — развел он руками, — вот иной человек знакомым и покажется.
Мне ли этого не знать. Но я промолчала.
— Тяжелые пошли времена,
— Как не помянуть!
Матушка-настоятельница с сомкнутыми веками на своей узкой постели теперь казалась еще меньше и тщедушней, чем при жизни. Сестра Альфонсина уже сняла с нее
— Кишнот уж очень нам помогал, — говаривала она. — Бывало твердим английским солдатам:
Матушка копала в поле картошку, там и рухнула наземь. Так сказала Альфонсина. Мгновенно и дух вон.
Неплохая смерть, подумала я. Ни боли, ни причастия, ни причитаний. Матушка-настоятельница и так неслыханно много прожила, восьмой десяток пошел. Уже была слабовата, когда я пять лет назад пришла в монастырь. Но ведь именно она первой приняла меня в эти стены, она принимала и новорожденную Флер. Снова внезапно накатила тоска, незваная старая подруга казалась мне вечной. Неотъемлемой частью моего сузившегося мирка. Добрая, простая, шагавшая по полю в переднике, подоткнутым по-деревенски за пояс юбки.
Картошка, выращенная тут, была ее гордостью. Ведь на нашей дрянной почве вообще мало что вырастало. Картошка высоко ценилась на материке, и выручки от ее продажи, как и от продажи природной соли, а также заготовок маринованного солероса, вполне нам хватало, чтобы обеспечить существование.