— Забрать, — хрипнул Петька. — Убить.
Клава проникла в комнату Рогатовых около двух часов ночи. Плохие они были колдуны, если все спали и никто из них не помнил стоять на страже, непрерывно глядеть, как мертвец, раскрытыми глазами во мрак. Плохие они были колдуны, если не знали, что их старший мертв. Клава вошла не услышанной, осторожно ступая маленькими босыми ступнями по паркету, брошенной на пол одежде, по колючим крупицам упавшей с сапог земли. Она нашла у окна ведро со смертью, присыпанной песком. Песок шевелился в непроницаемой тьме, Клава почувствовала это, когда оторвала тяжелое ведро от пола. Она повернулась, чтобы волочь его в коридор, и тут увидела, что один из Рогатовых все-таки пробудился и смотрит на нее с кровати, размеров его Клава не могла с точностью определить в темноте, но по неповоротливому, сиплому дыханию и по калибрующему сжатию собственной прямой кишки она поняла, что это взрослый мужчина, подобный Семену Баранову. Враг не шевелился. Клава не знала, каким он владеет колдовством.
— Клох, — неуверенно шепнула она.
Из темноты вдруг надвинулось на нее что-то немое и невидимое, отчего кровь остановилась в жилах. Клава не могла больше держать ведро, да и вообще не могла стоять. Она поставила Петькину голову на пол и опустилась на колени. Ночь сделалась еще темнее. Клава уже не видела лежащего на кровати, но знала, что он все равно видит ее. Она поняла, что жить осталось совсем мало, из глаз пошли слезы. Уже нечем было дышать. Постепенно она все меньше чувствовала саму себя, забывала, словно готовясь к иной жизни, где уже не будет собой. Плохо послушная рука ее протянулась и полезла в песок. Медленно, будто в полусне, Клава стала рыться в нем, сама не зная, что она ищет. Потом она нащупала что-то, шевелящееся и, казалось, покрытое длинной шелухой. Обмерев, она взяла это в руку и поползла в комнату, толкая пол бесчувственными коленями и ладонями. Пока она ползла, она совершенно перестала понимать, что делает. Ей было не больно, только нечем дышать, и она точно знала, что это конец. Потом Клава уткнулась носом в стылое железо кровати, наклонилась чуть вбок и выпустила из пригоршни смерть перед собой, а дальше та полетела уже сама, и села точно на спрятанное во тьме лицо, и сиплое дыхание оборвалось тоскливым, скрипучим вздохом, и Клава упала боком на паркет, потому что ей уже не нужно было ползти.
— Клох, клох, — шелестяще закашлялась она. Ей свело живот нервной, потливой болью, и она тут же обгадилась. — Господи боже, — шепнула Клава и стала еще лежа тащить с себя одежду.
Вонь собственных испражнений привела ее в чувство. Раздевшись, она встала и посмотрела на мертвого стража. Он лежал под простыней, такой длинный, что еле умещался на кровати. Смерть ползала по его лицу, чуть слышно шурша крылышками. Что-то цвокнуло за спиной Клавы, она резко обернулась и увидела старуху — Софью Рогатову, пластом лежащую под своей простынью. Старуха спала с открытыми глазами, и сон ее постепенно переходил в смерть. Звук, услышанный Клавой — это была порция воздуха, прошедшая старухе через рот. В черных глазах старшей Рогатовой виделся тяжелый, беспробудный сон, Клава поняла: старуха знает уже во сне, что ее старик мертв. И еще больше угадала Клава в отверстых настежь гнилых яичницах тех глаз: погибель всей семьи Рогатовых. Там были младенческие уроды, что, исхрипевшись, пали в землю, как гнилые плоды. Там была хромоногая, беременная женщина с пустынным лицом, взобравшаяся на табурет, повалившаяся с табурета, качающаяся в петле, продолжавшая глухо, однотонно стонать и после смерти, стонать от боли, потому что в петле начались у нее снова роды, недоносок с кровью шмякнулся в землю, сломал себе шею, он был страшен, не походил еще на человека, когда вывернулся в кровавой луже под ногами матери. Там была и девочка по имени Глаша, бывшая надежда Рогатовых, что умерла год назад от гнилого творога, как записано было в городской книге, а на самом деле ее испортил некий старик Агафон, живший на свете сто сорок лет, а главное — еще двадцать лет в потусторонней тьме, и потому сразу почуявший в уродливой тринадцатилетней идиотке свернутую в шерстяной клубок силу многочисленных смертей, трех скотских и тридцати трех человеческих, среди которых была и его, Агафона, отвратительная погибель. Агафон убил Глашу посредством дохлого воробья и ржавого гвоздя. Рогатовы поливали ее могилу свиной кровью, смешанной с дождевой водой, но Глаша так и не вернулась. Был там, в невидящих глазах Софьи Рогатовой, и павший полчаса назад от удара лопаты старик Рогатов, и длинный дурковатый сын Григорий, что задерживал хмурым взглядом полет ворон в небе, а наземных тварей убивал тем способом, каким пытался справиться с Клавой: как бы соединялся с ними своим пустотелым, губчатым сознанием, а оно уж высасывало из любой живой души всю жизнь и переводило ее в свою бессмысленную, медленно, только непрерывно бодавшую саму себя тупость. Была там и лежавшая ничком по правую руку Клавы Нюра Рогатова, на лице которой уже намечено было место, куда садиться смерти, и сынок ее, шестилетний Костик, о котором особенно болезненно скрипело старушечье сердце, потому что суждено ему было стать последним из семьи. Потому что Клава поняла: теперь летучая смерть убьет их всех, бесшумно переносясь с одного лица на другое, навеки останавливая спящим дыхание, а потом она, может быть, затаится под какой-нибудь кроватью и станет убивать дальше, а может быть, просто вылетит в окно, чтобы отыскать себе соответствие в нечеловеческой пустоте. Боясь оставаться при этом, Клава надела на себя черное платье старухи Софьи, висевшее на стуле, оказавшееся ей широким, но по росту, и вышла прочь.
Так сгинула со свету фамилии Рогатовых, и нет больше такой фамилии.
Петька ждал Клаву у крыльца, таясь в тени кустов. На улице, ведущей к вокзалу, не горел уже ни один фонарь. Клава шла по ней, задыхаясь от переполнявшей ее легкости, странной, мрачной и пьянящей. Она думала, что легкость эта происходит от открывшейся свободы уходить прочь. Прочь от захваченных неведомой силой мест. Прочь от поющих бессмысленные песни под алыми знаменами лиц, перекошенных радостным ужасом. Прочь от неровно повешенных плакатов, на которых белыми, текущими свежей краской, буквами, написаны заклинания красных. Прочь от Всадника, бешено носящегося по Клавиным снам с отведенной назад для секущего удара саблей, такой острой, что Клава невольно ежилась, вспоминая ее, и за ушами у нее по шее проползали мурашки, потому что она знала уже тот звук, когда сабля срежет ей голову, с сипящим свистом пройдет она сквозь ее тело, разделяя его на две безжизненные половины. Всадник теперь казался ей еще страшнее Комиссара, сверхъестественного человека смерти, блуждающего по улицам, как плохо захороненный мертвец, может быть его убили контрреволюционеры, да и бросили просто так лежать на земле, а Клава знала, что просто так оставлять труп грешно, надо совершить погребение, но кто же сейчас совершает погребения? Клава слышала даже от Петьки, что Советская власть отменила кладбища как рассадники религиозной белены.
У Клавы не было никакого особого плана, она просто хотела покинуть город, ей казалось, что за его пределами где-нибудь можно жить, пока все не станет как прежде, пока англичане и французы не помогут папе и другим хорошим людям прогнать красных обратно, туда, откуда они явились, или поубивать их, как Клава убила деда Рогатова, она до сих пор еще помнила крепкий толчок черенка в руку, когда лопата врезалась лезвием в голову старика, тот тихо хрустнувший звук, с которым сломались его шейные позвонки, будто она срубила лопух. Нет, Клава уже не согласна была, чтобы красных прогнали, их обязательно надо было всех поубивать. Например, их можно было бы перестрелять из пулеметов и сжечь где-нибудь в тайге, подальше от Москвы. Вот тогда они прекратят хохотать повсюду без повода и развешивать свои дурацкие плакаты, перестанут петь песни по ночам, чтобы, как объяснял Павел Максимович, дух не уснул, а спало только тело, вот, наконец, перестанут они ехать непонятно куда на телегах с транспарантами, обещающими построить что-то, немыслимо огромное, а потому страшившее Клаву, даже после всего, что она пережила.
Потому что Клава поняла, что на самом деле страшно. Страшна та сила, что явилась из ничего и свела людей с ума, превратила их в людоедов и упырей, таких, как Комиссар и Всадник. Они, — как понимала Клава, — не космические явления, они — просто опасные лица смерти, проступающие из темноты бытия, а должно быть еще нечто большее. От мыслей об этом большем, непонятном и непредставимом, Клаву трясло от ужаса. Что же это? Она не хотела и думать об этом, но не могла не думать. Ведь Клаву, как наверное уже понял читатель, постоянно влекло к смерти, каждый раз, убежав и спрятавшись от нее, она потом снова кралась ближе, дрожа и ничего не соображая в гипнотическом любопытстве. Смерть иногда снилась ей как цветок, растущий посреди лесной полянки, к которому так страшно было подходить, хотя ничего страшного вокруг, вроде бы, и не было, но Клава-то знала: смерть там, и все равно приближалась, ступая сандаликами по мокрой от дождя траве. Над травой порхали беленькие бабочки, но Клава-то знала: они не помогут. Никто не поможет ей, когда она заглянет в цветок. Казалось, ничто не предвещает опасности, но Клава-то знала: всему сущему безразлична ее судьба, для сущего смерть — нечто иное, чем для нее самой. Для него смерть приходит и уходит вновь, как день или ночь, а для нее это — конец, бесповоротное прекращение