— Любимая, — прошептал он прямо в ухо, раз-
двигая губами вьющийся локоны. — Любимая моя;
Он нашел ее сразу. Не блуждал, не плутал по стругу, не спускался в трюмы, хотя знал наверняка: все сестры его сводные, княжны, от холодного ветра и стылой ночи попрятались в трюм, спят сейчас там, тесно прижавшись друг к дружке, видят седьмые сны. А она ждала его наверху. Ждала!
— Тебе холодно? — спросил, опускаясь на колени перед ней.
— Нет, мне не может быть холодно, когда ты рядом, — ответила Яра.
— Но ты дрожишь!
— Да.
— Почему? — Жив заглянул в синие глаза, они были наполнены этой непонятной синевой даже в сумерках, в неровном свете крохотного язычка пламени, что выбивался из большой глиняной лампы. Этот слабый свет почти не освещал лиц. Но они видели друг друга прекрасно, различая мельчайшие дорогие черточки, будто при ярком солнце. — Почему?!
— Потому!
Яра прильнула к его губам своими. Не надо никаких вопросов. Она запустила тонкие пальцы в его взъерошенные густые волосы. Потом оторвалась от губ, отпрянула, отодвинулась на шаг, рванула узорчатую золотую застежку у плеча, и легкие шелковистые ткани сползли по гибкому стройному стану к стопам.
— Потому что я хочу тебя!
Жив зажмурился. Девочка! Ребенок! Но ее дивное тело было сказочно прекрасным, зрелым, женским, влекущим. Он впервые увидел ее такой, какой ее создала лучшая искуссница и мастерица, соперница всех богов — природа. И сейчас Жив готов был поклясться, что ничего лучшего она никогда не создавала. Нежная кожа светилась своим чудным светом, не нужны были никакие лампы и свечи, и не могли с ней сравниться ни шелка, ни парчовые узорочья, ни любые иные ткани. Он прикоснулся ладонями к широким упругим бедрам — и все тело его пронизало огнем, в голове совсем помутилось. Тонкий стан прогнулся назад, колыхнулись высокие полные груди. Прохладные руки легли на его плечи, не привлекая и не отталкивая. И на какой-то миг они оба замерли, окаменели, словно не решаясь даже шелохнуться. Жив ощущал, что он гибнет, пропадает навеки, ему сразу припомнились ее страстные слова, там, в саду нетемной темницы, от которой остались только груды валунов: «Я буду твоей, навсеща твоей… запомни это — навсегда!» Еще было время, еще были силы оторваться от нее, уйти, убежать, чтобы не вонзалось в сердце острой иглой страшное, гнетущее «навсегда!» Да, надо бежать! надо уходить отсюда! у него иная жизнь и иная цель! он должен властвовать, но никто… никто не должен властвовать над ним! тем более вечно! Жив почувствовал, как теплеют ее руки, как ее страстный озноб передается ему, как его начинает трясти в огне вожделения… и еще чего-то, большего, необъяснимого и чистого, неукротимого. Бежать? Нет! Он сильнее сдавил горячие, жаждущие ласки бедра, припал грудью к плоскому животу. Он уже ничего не видел, он лишь ощущал ее — трепетную, гибкую, прохладную и жаркую одновременно. Навсегда! Яра стиснула ладонями его виски, притянула голову к себе, и он коснулся губами нежной кожи ее грудей… Медленно, очень медленно они опускались на доски, на ворох сброшенных одежд.
Уже погас крохотный язычок пламени. И под пологом царила кромешная тьма, как и за ним. И они оба, любящие друг друга в этой беспроглядной ночи, висели подобно самим стругам в черной бездонной пропасти, посреди неба и моря. Но не было еще минут и часов в их жизни светлее, чем эти — несчитанные и незаметные, мимолетные и бесконечные — будто само время кануло в черную пропасть. Ослепительный свет любви пронизывал каждую клеточку, каждую пору их тел, слившихся в одно тело. И не было, и не могло быть ничего светлее. Чистая полуденная звезда сияла неземным светом в полуночи, освещая ее навека, навсегда. Но видели эту звезду только они, те, кому суждено было бессмертие в их любви извечной и нескончаемой — Жив и Яра.
Те, чьи имена донесло до нас изменчивое время языками иных народов, юных и видящих прошлое своими младенческими глазами, донесло, превратив их в Зевса и Геру, дарующих жизнь и любовь, хранящих род людской.
Солнце вставало из-за водной глади багряным дрожащим в мареве колесом, будто выкатываясь из потусторонних владений своих. Коло! Вечное кружение по кругу — коловорот, коловращение, несущее свет и жизнь. Даже зимой, даже посреди пустыни морской, гиблой и страшной, мертвой пустоши.
— Можно с ума сойти, чудо какое! — прошептала Яра, не отрывая головы от могучего плеча. — Я никогда не видела восход в море… я вообще ничего не видела в этой проклятущей темнице! Ничего!
— Успокойся, — Жив поцеловал ее в висок, — темницы больше нет. И никогда не будет, А Хоро[18] зачинает свой вод над нами, ты увидишь тысячи восходов и закатов, многие тысячи… но ни один из них не чудесней и не прекрасней тебя, любимая!
Яра неожиданно рассмеялась — беспечно и звонко, будто ребенок. Она и была ребенком. Прекрасным, ослепительно прекрасным ребенком. Она стала его женой в эту ледяную и лютую ночь. Не любовницей, не наложницей, а именно женой, это Жив понял сразу… Но одновременно она казалась ему маленькой, беззащитной девочкой, нуждающейся как в пище и воде в его защите, она казалась ему дочерью. И это было непостижимо. Давно пора было идти к гребцам, к княжичам, к сторуким, к воеводам беглым и воям — они гребли, не покладая рук, но они жаждали его слова — а Жив не мог оторваться от нее. И не хотел отрываться, не хотел ничего знать о погонях, бедах, тревогах, опасностях. Он был счастлив как никогда и он хотел оставаться счастливым вечно.
А ветер наполнял багряные паруса. Ветер нарастал. Он гнал их к Скрытню, к родному и доброму острову. И не было видно на окоеме никакой погони. Беглецы больше не таились, перекликивались со струга на струг в полный голос, смеялись, шутили, подбадривали друг друга.
— Вот так бы плыть и плыть… вечно, — прошептала вдруг Яра. И слезинка, крохотная, хрустальная, выкатилась из ее левого глаза. — Ничего вечного не бывает!
Жив провел ладонью по лицу, протер глаза, словно стряхивая грезы, пробуждаясь. Да, она, его любимая, думала точно так же как он, она желала того же. Но мало желать чего-то… Погоня будет! Наверняка, уже есть. Надо спешить. Иначе вечность может оказаться слишком короткой.
— Я люблю тебя! — выдохнул он в нежное розовое ушко.
И подхватил ее на руки, поднялся в полный рост. Гребцы стали поворачивать головы, приглядываться, с хитрецой, с прищуром, с любопытством, не решаясь вымолвить слова или даже улыбнуться двусмысленно.
— Смотрите! Смотрите все! — выкрикнул Жив громогласно. — Вот любовь моя, лада и жена!
Яра молчала, озирая спокойным синим взглядом лица, множество лиц, бородатых и безбородых, мужских, юношеских, девичьих — некоторые сестры ее сводные уже выбрались на верхнюю палубу, ежились под холодным ветром, кутались в платки. Но ей не было холодно, ей и не могло быть холодно рядом с ним, на его горячей и широкой груди. И пусть они изгои, беглецы, пусть счастье может оказаться недолговечным. Но ради этого мига стоило жить, рисковать, стоило броситься в омут с головой. Он назвал ее своей ладой предо всеми! Открыто, громогласно, истово. И это сильнее любых обрядов, любых венчаний, ибо от души и от сердца, а значит… от Бога. Род Всемилостивый, благослови! Матушка Лада Небесная, защити и укрой покровом своим! Яра молила, чтобы миг этот был нескончаемым — она рядом с ними, и надо всеми! Стало быть, не ошиблась, когда узрела его в первый раз, значит, есть оно — Провидение, и они рождены друг для друга, навсегда… Навсегда! Только вот…
— Она же сестра твоя! — послышался вдруг звонкий выкрик с самого носа струга, с передних скамей.
Кричал Талан, рыжебородый и зеленоглазый, не в мать Зареву, а в батюшку своего Крона, кричал старший брат Яры.
— У русов на сестрах не женятся! — поддакнул от мачты Стимир, княжич от покойной Тилиры.
Жив окаменел с прекрасной, драгоценной ношей на руках. Но только на мгновение. Он не мог допустить свары и пересудов, здесь он князь — всевластный и единоправный. Да и не ощущал любимую сестрой своей, не было зова крови общей, может, не врали иные про отца его, а может, Зарева зналась помимо Крона с другими мужами. Было к Яре чувство малое, будто к дочери любимой, крохе родной, которую беречь и лелеять надо пуще зеницы ока… но не сестра!
— Не похоть и сладострастие свели нас! — выкрикнул он так, что на прочих стругах люд к бортам ближним подался. — Но боги всемогущие! От них любовь наша, как и плоть наша!