кардиограмму», вставала, шла на кухню, пила воду… и вновь садилась на диван, замирала — бледная, дрожащая, немощная.
Но она не верила, она больше всего не хотела, чтобы ее увезли из дома, лучше умереть, нов родных стенах! Это меня добивало, я сам весь дрожал, задыхался, обливался холодным потом.
Но вот она собралась с духом и силами, встала… и вдруг опрокинулась назад, на спинку дивана, захрипела, закатила глаза. И я бросился к ней. Мне показалось, что это все — еще минута, и ее больше никогда не будет. В тот миг меня обдало огнем, накатило, ударило — да какое я имел право болтаться где- то?! это же преступление против нее, против моей матери, давшей мне жизнь! плевать мне на все, плевать! надо срочно!! надо немедленно!!! Я заставил ее проглотить шарик нитроглицерина, дал воды, прислонил к спинке дивана… и бросился к телефону.
Скорая приехала на удивление быстро. Но не врачи, фельдшерицы — сделали укол. Они все поняли. Они сами вызвали врачей. И те не заставили себя ждать. Нет, зря я злился на «гангстеров в белых халатах», не все из них вызверились на своей работе, не все превратились в зомби, оставались и добрые люди. Именно такие и приехали. Полноватый мужчина лет сорока пяти, с бородкой на русском добром лице сразу сказал:
—
Какие там сборы. Я был готов. На мать накинул халат. Она ничего не видела, не слышала, будто в полусне пребывала — ни жива ни мертва. Уже по дороге врач разъяснил мне, что без стимулятора она может умереть в любую минуту, что надо немедленно вживлять аппарат.
Его диагноз подтвердили сразу. Есть все же хорошие люди и среди врачей, зря я костерил всех, зря. Из приемной — в отделение, на четвертый этаж, подготовка к операции. Я не мог уйти, не мог бросить… правда, на формальности ушло еще около часа, но все разрешилось, я не имел права медлить. Моложавый хирург заверил:
Конечно, я остался ждать. Я бродил под окнами, топтал желтую палую листву и сам сосал валидол. Сколько сразу свалилось на мою голову за эти короткие дни. Нервы не выдерживали. Но я не давал им воли. А как светило солнце, как золотило все вокруг! Мне надоело бродить, и я уселся на лавочке у входа совсем в другое отделение. Туда почему-то все время вели и тащили каких-то изуродованных людей в кровоточащих бинтах и повязках, я ничего не понимал. Потом вышла женщина с подростком — у него были обвязаны голова и нога.
Парень и впрямь был загнанный, бледный, тяжело дышал.
Я ничего не спросил. Но женщина сама пояснила:
Я кивнул головой, я только сейчас понял, что все покалеченные и забинтованные — ОТТУДА! Черный Дом преследовал меня и здесь.
Операция затягивалась. Она закончилась на час позже. И переволновался я изрядно.
Но вот наконец прикатили кровать. Мать лежала и улыбалась. Она уже не была бледной, она ожила. Это было чудом. Я чуть не закричал от радости. Подошел к доктору:
Нет уж, я должен был убедиться, что ей и на самом деле лучше, что опасность миновала. Больше двадцати минут мне не дали просидеть у кровати. Но я видел — она именно ожила, она вернулась с того света.
— Ну вот, а ты не хотела, а ты боялась, все упрашивала, чтоб без операций! — шептал я. А она говорила:
—
Я еще не знал, что через три дня у нее случится инфаркт — со стимулятором, что она еле выживет, натерпится такого, что и не описать, не знал. Но я видел, что сейчас она не умерла, не погибла — и одно это уже было главным, самым важным.
Я поцеловал ее. Сказал, чтобы спала, отдыхала. И ушел. Теперь я знал, почему светило так ярко солнце, золотило листву и весь мир. Нет, Бог не отказался он нас. Он был с нами, как и всегда. И было много смертей за эти дни, тысячи. Но одна жизнь сохранилась, жизнь моей мамы. Нет, Он не наказал нас, а лишь послал за черствость, бездушие, за все мое нехорошее — испытание. И дал его вынести. И мне. И ей. С нами Бог — так всегда я верил. Так было высечено на гербе России — том, подлинном гербе. И Он никогда не оставлял нас. А значит, все наладится, надо только перетерпеть, надо быть мужественным и твердым. Надо делать свое дело.
И надо теперь, когда черная пустота отступила, ехать туда — к месту жесточайшей трагедии XX века, к огромной братской могиле, к Черному Дому. Только туда!
И опять незримая сила тянула меня идти через Новый Арбат, будто заколдованная дорога, будто иной нет! И я шел пешком, хотя троллейбусы ходили, легковушки шныряли… и опять шли и туда и сюда толпы — огромные, равнодушные, жующие толпы с пустыми нерусскими глазами — никакой тебе демократической истерии, никакой вакханалии. Абсолютное равнодушие. Никто даже вверх голов не задирал, не смотрел на обгоревшие, изрешеченные этажи небоскребов. Никому ничего не было нужно. Вот так и погибают великие империи, так уходят в ничто великие цивилизации — когда огромному большинству проживающих в них, составляющих их становится ничего не нужно кроме жратвы, питья, баб и развлечений. И превращаются великие нации в жующие толпы, которым все одно, кто правит ими — хоть немец, хоть штатник, хоть иудей. Достоевский предвидел это, он все описал еще сто с лишним лет назад, создав образ Смердякова. И вот она — массовая, тотальная смердяковщина! Зомбированные жующие трупы! Да, мне казалось в те часы, что Москва превратилась в город ходячих мертвецов, что все живое истреблено, выжжено, расстреляно.
Но я ошибался. Я ожидал увидеть у стен Черного Дома примерно тех же дебилов, что видел вчера. Нет! «Молодым демократам», видно, надоело все это «шоу», и их там не было — никого не убивают, не льются реки крови — скушно им, вот и ушли! А стояли совсем другие люди. Стояли оттесненные от Черного