сама себя не понимаю. Иной из прошлого в свое будущее галопом несется, вся жизнь на скаку. Я из прошлого вышла хроменькая и не бежала – устало ковыляла в будущее. Дойду ли?
До седьмого пота работала с мечом на дальнем берегу, на небольшой опушке. Ратное дело забывать не следует, вот только в рукопашной сойтись было не с кем. Гарька оставила меня саму с собой. И правильно сделала. Это лишь вид у нее глуповатый – как выкатит синие глаза, так и подумаешь: «дура». Нет, далеко не дура. Сколько еще у Ягоды простоим? Два дня, три, седмицу?
– Как долго еще простоим?
Сивый удивленно уставился на меня.
– Торопишься?
– Может, и тороплюсь. То моя забота. Так сколько?
– Не знаю.
Безрод с ног до головы смерил меня холодным взглядом, ухмыльнулся, повернулся спиной и молча ушел. Мне, скаковой кобыле, точно шлея под хвост попала! Гоню всех в дорогу, будто полоумная. Все рады пожить под крышей хоть несколько дней, похлебать на крылечке варево из дичи, – только мне неймется. Вижу, Гарька, по-домашнему соскучилась, но молча сопит в две дырочки, Тычок тоскливо на меня косится, Сивый молчит, как обычно. В скором времени я, наверное, стала бы копытом бить, как всамделишная дикая кобыла, если бы не маленький Ягодкин. Верно говорят, собаку и мальца не обманешь. Младший сынок Ягоды после трапезы влез ко мне на колени, обнял за шею и шепнул на ухо, чтоб никто не услыхал.
– А правду мамка сказала, что ты баба-вой?
А я, дурища перерослая, в толк не могла взять, отчего пострел второй день кругами ходит! А он, оказывается, с духом собирался! Хотел спросить. И непременно сам. Наверное, мальчишке я казалась очень страшной – здоровенная, бескосая, плечами вровень с Безродом, да и ростом под стать.
– Правда.
– И меч у тебя есть?
Ягодкин мяконькими губешками страсть как ухо мне расщекотал, но я лишь улыбалась, терпела, головы не убирала.
– Есть.
– И все равно ты не ходи на полночь. Там людишки лихие гнездо свили. Про ваших коней уже, как пить дать, прознали. Мамка говорит, Сорока с лихими знается. Он и доносит.
Сорока, Сорока… Уж не тот ли это низенький, вороватый мужичонка, что хотел давеча заглянуть в глубь двора, все шейку тощую тянул? Мы с Гарькой с озера возвращались, спугнули. Так и не узнали бы, кто у забора стоял, – хорошо, из темноты кто-то окликнул. Кажется, Сороку и звали. Маленький Ягодкин, Рыжиком звали, водил пальчиком по вышивке моей рубахи и, махом позабыв про лихих людей, вдумчиво бормотал:
– Лиска хитрая бежит по долам, волчище зубастый лесом крадется, кабан-секач землю роет, белка- погрызушка орешки грызет…
Рыжику года четыре, вечно взъерошен, чумаз, передних зубов нет, теперь сосредоточенно читает узор на вороте. Сама не знаю почему, но мне вдруг захотелось уложить непослушные волосы, утереть сопли и расщекотать Рыжика, чтоб малец рассмеялся на всю избу. И некому меня, дуру, сдержать! Ягодкин смеялся чисто и звонко, как смеются только дети, сам щекотал меня, тут и я, кобылица, заржала во все горло. Как Безрод умудрился в избу войти, что мы оба ни сном, ни духом? Стоял в дверях, сложив руки на груди, и глядел на нас, не дыша. Ровно спугнуть боялся.
Муженек молча глядел на нас, а я ждала, что усмехнется. И когда неловко переступила ногами, отчего Рыжик повалился мне на грудь и повис на шее, беспричинно засмущалась. Дурачок. Подумал, что мы играем в лошадку, а когда лошадка начинает взбрыкивать, нужно держаться в седле и хватать ее за шею. Он и схватил. Смеялся в самое ухо, и я отчего-то наливалась краской. А Рыжик с первого дня почему-то совсем не убоялся дядьки со страшными шрамами на лице. Его мать, впрочем, тоже не испугалась.
Безрод не ухмыльнулся, и я была за это благодарна. Сивый улыбнулся, совсем по-доброму, и я опешила. Только раз видела, как Безрод улыбается, холодная, равнодушная усмешка – совсем другое. А тут – при холодных глазах – вышла теплая улыбка. Я не понимала, отчего краснею и смущаюсь, злилась, краснела и смущалась еще больше. Ни разу не уступила своему страху, мне ли смущаться и краснеть? Безрод ушел, но я еще долго прятала пылающие щеки в разлохмаченные вихры Рыжика.
После трапезы ко мне на завалинку подсела Ягода. Уж не знаю зачем, а подсела. Мялась, мялась, ровно не знала, с чего начать.
– Чего ж ты не сказала? Сама не догадалась бы. Глядитесь друг на дружку, ровно кошка на собаку! Где уж понять, что вы муж да жена!
Опаньки! Неужели виниться пришла? Только найти бы эту самую вину. Я зло катала языком во рту маленький мосол, и тот звонко стучал о зубы. Что мне оставалось сказать?
– Совет да любовь.
Ягода опешила, отпрянула и долго глядела на меня, непутевую, с жалостью.
– Ой, глупая ты еще, глупая! Тебе еще жить да жить, и бабьего ума набираться!
– Ты зато, погляжу, уже набралась. – Глядя в землю, я беззлобно усмехнулась. Не хотелось говорить, но встать и уйти было просто лень.
– До того не была разлучницей, – Ягода глядела на меня, глаз не прятала, и вдруг ухмыльнулась. – И теперь не стала.
Трудно что-то возразить на такое. Я в сердцах зло выплюнула мосол и спросила:
– Ну, что ты в нем нашла? Объясни мне, вредоумненькой! Или глаз у меня нет? Может быть, чего-то не вижу? Или не понимаю в жизни?
– Глаза у тебя есть, и даже зеленые, как погляжу, а только человеческого нутра своими зелеными очами ты не видишь.
– А что я должна видеть? – пожала плечами.
Лицо Безрода такое… жуткое. И глаз холоден. Глядишь на беспояса, и словно ветерок дует жарким полднем. Только не замерзнуть бы с того ветерка. Не будь этих страшных шрамов… Я много раз пыталась пробиться сквозь завесу рубцов, разглядеть Безрода, каким тот стал бы без шрамов, но не получалось. Над Сивым как будто морок висел, шрамы не давали углядеть истинного лица. Не пускали, хоть мотай головой, хоть не мотай.
– Ты не видеть должна, а чувствовать. Чувствовать, будто стоишь за каменной стеной. Чувствовать, что тебя берегут два меча, один висит на поясе, второй на двух ногах стоит!
Ягода еще что-то говорила, но я уже не слушала. Ей только песни складывать. Такой дар пропадает, – ишь, залилась чище соловья. Пыталась представить рядом не человека, а стену, и зябко поежилась. Холодной вышла та стена. А насчет двух мечей, пожалуй, правда. Сивый и впрямь похож на меч. Пока не тронешь – молчаливый, жесткий и холодный, а тронешь – молчаливый, жесткий и холодный. Что так, что эдак. Я замотала головой. Заставила замолчать внутренний голос. Перебила, перекричала.
– А что, говорят, на полуночи лихие людишки пошаливают?
Ягода аж отпрянула. Понятное дело, отпрянула. Любой бы отпрянул. Ни с того, ни с сего разве орут?
– Лихие людишки? – Ягода переспросила. – Озоруют, сволочи. Много их. Полтора десятка, не меньше.
Сколько? Полтора десятка? Всего-то? Ты, свет-хозяюшка, расскажи про полтора десятка своему любовнику! Думаешь, испугается? Наверное, не знаешь, зазнобушка, откуда мы целый табун с собою привели? А все оттуда, спелая ты наша, одиннадцать коньков – добыча Безрода, три – моя, хотя, если по правде – все его! Еще недавно думала, что меч при Сивом, как седло при корове. Дура была. Безрод сам в драку не полезет, но и прочь не побежит. Чисто меч в ножнах! Пока в ножнах – не порежет, а выйдет на свет, – ого-го-го! Еще поглядим, чья возьмет. Одни вот поглядели. Догляделись. Эх, Сивый, меч под коростой! Не сверкаешь, но тускло блещешь, красотой рукояти в глаза не бросаешься, лишь неприметно сереешь крепостью кости. Боевой меч, а не праздная, богатая игрушка.
– Да-а-а! Полтора десятка – это сила! – не знаю, поняла ли Ягода, что едва не смеюсь, а только подозрительно на меня покосилась.
– Смех смехом, а полтора десятка насквозь проехать – не поле перейти!