оборачивалось насилием над несогласными, число которых не убывало. Слабым был мир Сунны, слабым и разрозненным, и неспособным соединиться. Обреченным закоснеть, застыть, глядя за оправданием своего порядка все время в прошлое, – обреченным стать добычей любого сильного, смелого хищника, сплоченного хотя бы на время завоевания. У мира Сунны нет будущего, – а есть оно у того мира, Истина которого возвещается каждый день, у мира, люди которого умеют узнавать Истину и подчиняться ей как части единого сильного и быстрого тела. Как же близок был Омар к тому, чтобы принять Истину! Каким великим даи мог бы стать!
Омар говорил и пил, а потом, когда начали меркнуть звезды в сером предрассветном сумраке, уронил отяжелевшую голову на ковер и заснул. Хасан подложил под его голову подушечку, укрыл его одеялом. Налил себе сыворотки. Осмотрел комнату. Подобрав один из валявшихся листков, прочел на нем неровные, заляпанные вином строчки:
Прочтя, уронил брезгливо. Пророк недаром презирал поэтов. Стих всегда – ложь, и к тому же самая ядовитая: хлесткая, надолго западающая в память. Подобрал еще один листок и увидел еще такой же неровный рубаи:
Положил его на ковер, подумав, что великий султанский звездочет Омар Хайям зашел слишком далеко в ночь. Едва ли теперь найдется рука, способная вывести его оттуда. Впрочем, Его милосердия воистину не обнять человечьим умом.
Когда занялся рассвет, Хасан ас-Саббах вышел из башни. Уходя, сказал новому, молодому смуглолицему стражнику у ворот: «Вели, чтобы господину принесли свежей сыворотки и холодной воды».
В караван-сарае Нишапура Хасан написал Омару письмо:
Прости, брат, что не дождался твоего пробуждения. Дела зовут меня. Я рад, что смог поговорить с тобой. Теперь мы теснее связаны с тобой, – потому что ты всего в шаге от той Истины, которую я несу людям. Помни: мой дом всегда открыт для тебя, где бы этот дом ни был.
Отправив письмо с посыльным, подумал: вряд ли Омар сделает этот шаг. Потому что султанский звездочет прозорлив, превыше человеческого прозорлив, и увидит, что шаг этот будет шагом в кровь. Новый мир всегда рождается в крови.
Долго крови ждать не пришлось. И пришла она от толстого сына Сасана, черной тенью бежавшего впереди Хасана по дороге вниз. Пролилась кровь в порту Сираф, где египетский купец заплатил сынам Сасана за то, чтобы те пожгли и разграбили его конкурентов. Подручные толстяка сработали неуклюже, учинив ночной переполох и резню, и тогда эмир Сирафа, не тюрок, но декхан из старинного рода, принялся наводить порядок. Среди схваченных оказались двое египтян из ал-Кахиры, ближайших помощников брата Халафа. На следующий день после того, как им отсекли головы перед воротами цитадели, у дворца собралась толпа пострадавших в ночной суматохе. Они требовали возмещения, требовали отдать им имущество казненных. А его эмир уже присвоил. Толпа не давала эмиру проехать, запрудила улицы. Он, высунувшись из носилок, сквернословил и угрожал. И не заметил, как скользнул к нему человек с ножом в руке. Стража была занята тем, чтобы отпихивать толпу древками копий, и оглянулась лишь на предсмертный хрип хозяина. Убийца уже бросился в толпу и скрылся бы в ней, если бы его не отпихнул непонятливый лоточник. За это он поплатился раскроенным от скулы до подбородка лицом, – а убийцу стражник подцепил и отшвырнул копьем. Когда убийцу забивали насмерть сапогами и древками копий, он, извиваясь, выплевывал проклятия и угрозы. Он кричал, что нечестивцы еще узнают руку людей Истины, сынов Правды. Что за правду ему жизни не жалко, а всем кровососам, ворью, всем будет сталь в пузо, а не людской хлеб. Когда разъяренный стражник заткнул ему рот острием копья, над толпой повисла тревожная тишина. Стражники сбились в кучу, озираясь. Вытянули сабли из ножен. Так же кучкой, оглядываясь, попятились к крепости.
Никто из них не пережил этой ночи. Кто-то открыл ворота цитадели, и многие спящие воины, открыв глаза перед смертью, увидели, что убивают их свои же – те, с кем вместе несли караул и пили вино в базарных харчевнях. В городе запылали пожары. Город восстал сам на себя, и по арыкам бежала не вода, а кровь. Пьяный и страшный Два Фельса, качаясь в седле, кричал, что не принявшие Истину – не люди, хуже зверей, недостойные ни владеть добром, ни дышать. Режьте их всех, берите, что хотите, раздавайте своим, раздавайте всем, кто вдохнул Истины и настоящей свободы вместе с ней.
Пожар Сирафа увидел весь Иран. Тут и там по всей стране Великого султана тюрок кинжал находил глотку кади или проворовавшегося сборщика налогов. Чаще всего убийцы исчезали бесследно, а если их и ловили, то молчали или всячески изворачивались. Но иногда объявляли себя людьми Истины и изрыгали проклятия и угрозы. Сам Хасан ужаснулся, поняв, что почти не властен укротить этот странный разлив смерти и страха, в считанные недели захлестнувшего страну, – и то, что Два Фельса ко всему, созданному Хасаном – тайным убежищам, сети верных людей и проповедников, – добавил свое, еще более тайное, известное лишь ему сообщество обычных разбойников, прикрытое чужими званиями и словами. Власть ускользала из рук Хасана, – и всего лишь затем, чтобы созданное такими трудами пожрало само себя в бессмысленном кровавом бунте ради горсти монет. А ведь проповедь Халафа, вульгарно простая, понятная всем и сулившая всем немедленную награду и справедливость, простую, подзаборную, кулачную справедливость, влекла куда больше способных и желающих драться, чем проповедь Хасана, спокойная, мудрая и неопровержимая. Халаф отравлял дело Истины, – и Хасан лишь сжимал бессильно кулаки, думая, что сам выпустил чудовище на волю, надеясь обуздать его, – а оно всегда правило и правит до сих пор им самим. Сейчас смерть Халафа от рук его же братьев стала бы величайшей бедой и поражением, стала бы предательством. И потому Хасан, напомнив сам себе прежнюю клятву, закусил губу и решил терпеть. К тому же лишь Два Фельса был в силах исполнить то, что задумал когда-то Хасан в великой алКахире, – доставить наследника крови имамов. Но толстяк не спешил исполнить обещание. По доходившим из ал-Кахиры вестям, у Низара родились два сына, оба от жен, а не от наложниц, – а значит, сын от случайной женщины был для Хасана уже бесполезен. Но мог быть полезен внук, сын старшего сына.
Через три месяца после резни в Сирафе умер изнуренный болезнью ибн Атташ, и великим даи Ирана стал его сын Ахмад, душой и телом преданный Хасану. Тогда Хасан решил действовать: воспользоваться страхом и сумятицей, посеянными разбойным Халафом, чтобы отобрать у него власть, которой он распоряжался как разменной монетой, случайно попавшей в руки. Чтобы обеспечить людям Истины будущее не на год – на сотни лет, дать им надежные убежища. Дать им крепости и страну, соединенную и охраняемую ими.
И тогда Хасан отправился в Дейлем – в долину, чьи истоки сторожил замок Алух-Амут.
13. Алух-Амут
Дейлем всегда был самым безопасным местом для людей Хасана и самой благодатной почвой для проповеди. Кроме того, Дейлем обходили сыны Сасана, – чем им было поживиться с небогатых, но драчливых и свирепых горцев, простодушных, но хорошо помнящих обиды? Из Дейлема пришли многие лучшие из людей Хасана. Еще только вернувшись из Египта, он отправил самых доверенных в долину Алух- Амута, с наказом найти Кийю Бозорга Умида. К его удивлению, искать долго не пришлось. О нем знали даже в Казвине – и призывали на его голову всех сыновей Иблиса. Одни называли его безродным разбойником из горной деревушки, где из развлечений знают только грабеж да округление собственных овец, а потом выискиванье сыновей среди баранов. Другие говорили, что он настоящий Бувейхид и под его рукой чуть ли не половина горного края – до самого Гирдкуха. Действительность оказалась, как водится, посередине: Кийа был младшим сыном захудалого рода мелких горных князьков, обнищавшего до такой степени, что немногим отличался от обычного крестьянского. Владел род только половиной деревушки, но задирист был невероятно даже по дейлемским меркам, – и тянул за собой с полдюжины кровных распрей. Новорожденного Кийю Бозорг Умидом, что значит «Великая надежда», назвала мать, – не потому, что хотела великого будущего своему сыну, обреченному стать исполнителем мести, – а попросту надеясь вымолить для него жизнь. Но Кийа, лишь обзаведясь пушком на подбородке, сказал отцу и дядьям, что потрошить соседей пусть отправится кто-нибудь другой, – а он отправится потрошить кое-кого побогаче. И