Масхад-Чеченежского. Но настоящей фамилией его оказалась фамилия Калугин, а любимой песней — «Ах, мой милый Августин».
Это роман об одном охерительно умном народоноселе-нии, которое мечтало лежать на печи и быть неграми, папуасами и итальянцами.
Это роман о разных мерзавцах, негодяях и прочих почтенных людях. Об очень больших, и очень маленьких. Ибо бесконечно большое и бесконечно малое всё равно сходится в одной точке (я думаю, в преисподней, хе-хе!). Это роман о штопаных гондонах, набитых бешенной британской говядиной, шникерсами, памперсами и подкладками… и о сладкой моче демократии со сладким именем «пепси-пойло»… и о попе Гапоне, и о миротворце по кличке Меченный Херр, и о патриархии Ридикюле, и о страшном международном террористе Вене Оладьине, и о сказочной стране Россиянии, которую в древние времена называли то ли Полем Зла, то ли Империей Чудес.
Да, в этом романе многие получат по зубам. Не взирая на чины и ранги, не глядя на левизну и правизну. За что? Почему? Потому что (я страшно не люблю этого выражения, просто терпеть его не могу… но именно его я и применю) — потому что они проорали Россию.
Это роман о них, об этих высокопоставленных и лукавых засранцах. Это роман обо мне.
Так всегда выходит, что каждый роман немножко и о том, кто его пишет. Я написал двенадцать романов, десяток повестей и рассказов, сотни статей, очерков, эссе, стихотворений — написал по всем правилам высокой классической и разухабистой поставангардной литературы. По всем канонам. Потому что я сам создаю эти каноны и правила. Потому что я сам классик и авангардист. Все прочие просто пишут… нет, не буду обижать идущих по стопам, все они немножко и мои дети… нерадивые, бестолковые, самовлюблённые… но мои, увы. Я зубр, динозавр русской словесности, невымирающий динозавр-классик и зубр сверхреализма. И потому я получил право на этот один нелепый и бестолковый криминальный роман — роман-абракадабру.
Это так.
Это роман…
А это я.
Мне не очень повезло с профессией. Я писатель. Везде и всегда. От Бога. И ещё историк… но это уже в другой, в настоящей жизни, где отдельные чудаки пока интересуются историей всего этого нелепого сонма неудачников, называющегося человечеством. Да-да, именно нелепого и бестолкового сборища олухов и дураков, которых за грехи их отправили на нелепую и бестолковую планету, на Землю — в каторжные работы, попросту говоря, сослали на галеры всем скопом, без права переписки…
Увы, но в жизни № 8 я только писатель, и немного поэт, и ещё немного странник, я забываю про свои изыскания и серьёзные — очень серьезные — труды, и я пишу книги: всякие романы, повести, иногда стихи — пишу от полной безысходности. Почему? Потому что жизнь № 8 тоже каторга, только особая, это каторга в каторге. Каторга в квадрате. И как нечто, выходящее за пределы реального, остепененное, она больше, чем каторга, — она свобода неизреченная и полнейшая, какую на воле и осознать невозможно!
И не думайте сомневаться! Всё так, всё истинно так! Не нами положено, не нам и менять. Вот я и странствую по этой странной жизни, по всем её измерениям и временам. И пишу! Пишу, наживая себе кучу врагов.
Пишу как дышу. А они не дают мне дышать.
Ещё я пишу, потому что люблю писать и умею это делать лучше всех прочих. На этой нелепой и бестолковой планете таких как я, писателей от Бога, и было то всего с дюжину, не более. Пишу, хотя это и каторга. Ничего не поделаешь. Свобода требует жертв. Кого может принести в жертву бедный поэт? Только самого себя.
Пейте мою кровь. Ешьте моё тело.
Горные лыжи, ночь, свет по трассе, охранка… тысячи верных «быков» расшибают лбы, ломают хребты, не отстают… дело государственное! Дельфины в бассейне… Портреты в кабинетах… Державшие с вертикалью… Демократия, блин… Дед-повар и «Закон об экстремизме»… Писатели в тюрьмах… Олигархи на свободе… За хищение в особо крупных размерах — канал на ТВ и место в Думе… НАТО под Питером… Партнеры без галстуков и трусов… Немецкие лицеи… Турецкие бордели… Новый порядок… У преступников нет национальности… Аллах акбар! Сколько тысячелетий надо поливать свою землю кровью и потом, чтобы три толстяка сдали её в утиль… Альтернативы нет… Уряя-а! Вова едет по лыжне, а мы по уши в говне… Просто демократия… просто кратия… просто кря-кря…
Матёрый человечище с глыбистым лбом философа мерил камеру-палату плюгавенькими шажочками, не вынимая больших пальцев рук из-за подтяжек и картаво бормоча себе под нос:
— Да-с, проорали! всё проорали!
Доходя до угла, обитого, как, впрочем, и стены и потолок, толстым серым войлоком, он резво подпрыгивал вверх, пытаясь дотянуться до края портрета, сорвать его… и не допрыгивал. Лишь изредка он повисал, вцепившись в край рамы, намертво пришурупленной к стене, и висел час, другой, третий, мелко суча ножками, дёргаясь и лукаво улыбаясь.
Полгода назад приходили дюжие небритые санитары. Это они сменили содержимое стальной рамы, выдрав изнутри какого-то седого одутловатого мужика с красным носом и мелкими злобными глазками, и вставив нового — лысоватого, с лягушачьим ртом и водянистым нездешним взором. Был он чем-то похож и на лоботряса Бухарчика, и на ренегата Каутского, и на иудушку Троцкого, коли того побрить наголо, помыть в бане и хорошенечко протрезвить, и даже на суетливого домового из заокеанского фильма про Гарри Поттера. Просто очень похож! Но матёрый человечище знал, что это он сам в молодости, ещё без усов и бородки, но уже шустрый и настырный, а подпись под портретом — его новый партийный псевдоним…
И потому, вися и суча ножками, он орал:
— Только не делайте из нас икону!
Патлатая старуха с коровьими базедовыми глазищами, сидевшая в другом углу, крестилась на портрет-икону и шептала как молитву: «всё путём! всё путём!» На ней была майка с такой же надписью, в руке она держала голубенький флажок то ли с коалой, то ли с гризли. Старуха ёрзала, чесалась, скреблась под мышками… Клубы седой перхоти вздымались ввысь и оседали на майке и флажке, когда старуха осеняла себя большим пятиконечным знамением.
Пела она тонюсенько, заунывно, но истово: