Перкапутин зарделся и приложил руку к сердцу, будто трубы уже заиграли амэурыканский гимн. Сонмы генералов, маршалов, адмиралов и бригадных генералиссимусов восторженно зааплодировали — они и впрямь были в восторге, что столь важная VIP-персона отметила усердие их главноприказывающего командармиусса. Теперь и их самих ждали немеренные и несчитанные ордена, медали, звания, фуршеты… некоторых могли пригласить даже в Брюссель на брюссельскую капусту. Всю ночь несмолкаемо палили в россиянское небо салютующие пушки, гаубицы и мортиры из музейного фонда Эрмитажа. Ликовал и веселился освобождённый от ракет и всего прочего россиянский люд.
А Стэн не спал.
Он только на краткий миг смежил очи, провалился в чёрную бездну. Только на миг… но из этой беспросветной бездны выплыл горящий на бегу факел… обернулся… И Стэн увидел лицо своей жены. Она никогда не была во Вьетнаме. Её убили обколотые и обкуренные ниггеры в самой свободной и демократической стране мира. Убили просто так, за сумочку с пудрой и двумя зелёными бумажками… ни за что! Он убивал за свободу! за демократию! за идею! за право каждого поймать свою жар-птицу в свободном мире! А они… эти твари?
Она молча смотрела на него. И он начинал понимать всё: и про свободу, и про напалм, и про деда, который до последнего вздоха считал себя русским… Потом миг кончился. Стэна выбросило в явь. И он вдруг отчётливо ощутил, что цепь предательства бесконечна, что он лишь крохотное звено в ней, почти невидимое и неосязаемое… Каинов грех. Или ещё хуже. И вспомнилось нелепое пророчество то ли из Библии, то из комиксов, что проклят будет род предавшего мать свою до двенадцатого колена. Он начал загибать пальцы с деда. Потом сообразил, что лучше считать с себя самого… нет, эта условно круглая Земля столько не могла протянуть — и, значит, они прокляты до скончания веков.
Там, за окном, пушкипалили без устали и в небе было светло от гирлянд и букетов, и народонаселение в восторге подбрасывало вверх чепчики, американские флаги и пивные бутылки. Стэн долго всматривался в толпы на площади… нет, там не было хмуроликих че гевар, не было и Мининых с пожарскими… там не было даже вечно недовольного чем-то Мони Гершензона. Там вообще не было свидетелей. Там был вечный, нескончаемый праздник. Пир! Счастье и радость переполняли чумную Россиянии). Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю… Нет! всё не так! какой там бой! какое, на хер, упоение! Толпы народонаселения радостно упивались и ухохаты-вались. Есть упивание в пиру, и охерение в миру, наш председатель Жуванейтский, всё остальное — по
— Ну, шо, товарищи, процесс пошёл? — спросил пациент.
— Пошёл! — ответил ему санитар. Ткнул кулаком в жирный загривок и дал коленом под не менее жирный зад.
Пациент оказался болтливым и суетливым. Пока его вели по бесконечным коридорам клиники, спускали на лифтах вниз, он всё нёс какую-то околесицу про новое мышление, социал-демократию с человеческой образиной, консенсусы и пиццу. Плешивый лоб у него был подозрительно заклеен пластырем.
— Это для конспирации, товарищи, — объяснял пациент. Хотя никто ни о чём его не спрашивал. — Шоб экстремисты не узнали! И провокаторы…
Он всё молол и молол что-то. Его не слушали. Санитары тычками гнали конспиратора к палате.
— Токо вы меня ненадёжней упрячьте, поуглыблённей, — настаивал пациент, — за нами давно следят!
Санитары хихикали. Куда уж глубже… Только ведь бестолку всё… этих обалдуев куда ни прячь!
— Бог шельму метит, — сказал один. И дал пациенту пинка. Толстая рифлёная подошва утонула в жирном гузне.
— Верно, — заметил другой. — Горбатого могила исправит! — и дал ещё пинка.
— А вот это преждевременно, товарищи, — заегозил пациент, — мы ещё не всё перестроили и не всё к консенсусу привели… обождите с могилой…
— Не хера ждать!
Санитары поставили плешивого пациента заклеенным лбом к стенке, потом согнули его в три погибели. Будто собираясь проверить, нет ли у него в заднице «малявы». Но не стали… Больные в палате сами проверят. Им сподручней. Развязали рукава смирительной рубахи. Щёлкнули замком-засовом. Окованная дверь палаты с решетчатым оконцем скрипуче распахнулась.
— Вот твоя могила, интриган!
Они впихнули плешивого в палату. Протерли руки прихваченным спиртом. Немного приняли внутрь, для дезинфекции. И ушли. Работы было много. Наверху постоянно кто-то болел…
Они не видели, как плешивый с размаху, запутавшись в полах рубахи, рухнул в парашу. И долго, как в Фаросе, не решался вынуть из неё голову. А когда решился и вынул, то, не вставая с карачек, обратился к другим пациентам, которые любознательно взирали на него с нар и шконок, с пространной речью. Впрочем, речь из-за наби-тия полости рта испражнениями не получилась.
— Это, товарищи… — сказал он проникновенно, — просто какой-то глобализьм с человеческим лицом, я вас уверяю!
— Это просто морда в говне, — поправил его кто-то.
— Меченная морда! — дополнил ещё кто-то. Плешивый в испуге провел дрожащей ладонью по лбу. Пластыря не было. Он лежал в параше. А морда и на самом деле была в говне. По самую отметину.
— И вообще, — сказал третий, явный авторитет в законе, — ты чего пидор, говноед, что ли?
— Позвольте, позвольте! — зашестерил блеющим голоском четвёртый, бывший знаменитый правозащитник Ку-вылёв. — Каждый имеет право свободного выбора… Вот я, к примеру, выбрал нелёгкую долю шестёрки с нетрадиционной ориентацией на удовлетворение потребностей товарищей по палате, вы — нашего глубокоуважаемого пахана-президента, а этот меченный господин… — в дрожащем голоске Кувылёва появились ревниво-обиженные нотки, — ещё ничем не доказал своё истинное значение, как вы изволили выразиться, пидора, а уже претендует…
Тут правозащитник с плешивым кинулись друг на друга, вцепились в остатки волос и в уши, принялись царапаться, кусаться, визжать и кататься по палате. Минут пятнадцать авторитет наблюдал за их возней. Потом пинками загнал правозащитника на его место под шконку, а плешивого на парашу.
— Докажет ещё! А долю он сам выбрал… — подытожил авторитет. Подошёл к плешивому, помочился на него и в парашу. — Выбрал, тут тебе и место, говноед меченный!
Через неделю санитары доставили плешивого пациента к лечащему врачу, профессору Асклепию Гробневу, главному специалисту по вялотекущей паранойе.
— Ну, вот, голубчик, вы выглядите намного лучше! — сказал врач, брезгливо прижимая к носу надушенный платочек. И поинтересовался неожиданно: — Копрофилией, случайно, не балуетесь? Эко от вас… голубчик!
От пациента изрядно пованивало. Смирительная рубаха на нём была не серой, а буро-пятнистой. Да и сам он был в коросте, вшах и трупных пятнах. Вместо рта у него была чёрная беззубая дыра. Зато глаза… ах, эти карие глаза! в них стояли слезы, они оживали, и из аморально уродливых масляных маслин постепенно превращались в глаза. Профессор Гробнев глядел на выздоравливающего. И радовался. Новая методика явно давала результаты.
Гробнев уже видел себя в нобелевской мантии.
— Мне бы пиццы! — сказал плешивый, пытаясь высвободить блудливые руки из связанных рукавов рубахи.
— Пица, пицца… Ах, да, не волнуйтесь, голубчик, ваши двойники рекламируют пиццу, как и прежде, всё в порядке, и фондами заправляют, и саммиты открывают, и премии вручают… не тревожьте себя, это крайне вредно!
Плешивый обиженно надул губы. И стал похож на Му-солини, которого недемократичные партизаны повесили вверх ногами. И спросил, чуть не плача:
— Ну, послушайте, в конце-то концов, не могуже я всё время есть одно говно!
— Вы хотите, чтобы вам его в пиццу клали? — переспросил догадливый психиатр. — Чтоб пицца, но непременно с говном, голубчик? А простой овсянки, как английской королеве, или просто омаров с миногами, как вашим со-палатникам, не хочется?! Интересный случай!