козлов — и упадет, грохнется на залитый водой кафель.
— От судьбы не уйти, — шепнул ей на ухо высокий. И с какой-то злой иронией шепнул совсем тихо: — Ох, подружка-девочка, нас тут, получается, обоих насилуют, и тебя, и меня! Но как говорится в том самом анекдоте, который я все порывался тебе рассказать… — Его руки ощупывали ее, овладевали телом, приподнимали выше, прилаживая ее удобнее, под рост. — Так вот, что остается делать, когда тебя насилуют? А одно лишь, лапушка, надо попытаться расслабиться и получить максимум удовольствия!
Люба слышала краем уха, как ржали, заливались Толяня с Витюней. В голове гудело, по вискам ударяли незримые молоты. Она и без всяких советов была расслаблена до предела. Но о каком удовольствии могла идти речь! Ей хотелось одного — умереть прямо сейчас, прямо здесь, назло всем, чтоб их всех тут застукали рядом с ней, мертвой, бездыханной, валяющейся на кафеле в прозрачной луже, посреди ослепительно чистого, выбеленного до неестественности и обложенного сверкающей плиткой туалета. Ах, если бы это было возможно!
— Ну все, порядок!
Высокий отвалился, пошатываясь пошел к подоконнику. Толяня ударил его в спинку, ударил ладонью, Шутя, но высокий чуть не упал.
— Молоток! — просипел Толяня. — А теперь надо когти рвать, ребята. Заигрались, хорошего понемногу!
— Что с ней-то делать? — спросил озабоченно хлюпик совершенно трезвым голосом.
— Прирезать, — равнодушно сказал Толяня. Но, увидав, как побелел хлюпик, рассмеялся: — Да шучу, Витюнчик, шучу! Чего с ней сделается! Она нам сама через пару дней спасибо скажет и предложит повторить забег, так? Так! Во, гляди, как млеет!
Они все уставились на свою беспомощную и истерзанную жертву. А она не видела их — опять все кружилось, вертелось перед глазами.
— Приведи-ка девочку в порядок, — приказал Толяня хлюпику.
Тот подошел, опустил подол, оправил платье, ощупал, охлопал, обтер платком шею и лицо, потом пригладил волосы. Отошел на шаг, полюбовался.
— Нормалёк!
Толяня с кряхтеньем и приохиванием нагнулся, подобрал разодранные трусики, скрылся в кабинке. Послышался звук спускаемой воды.
— Вот теперь все в норме, теперь точно, — проговорил он выходя. — Щас бы полпузыречка засандалить бы! У кого чего есть?
Они порылись в карманах, наскребли на бутылку.
— Ну чего, лапка, — Толяня легонько ударил Любу по щеке ладонью, — ты тут прописалась, что ль? Иди гуляй! Больше все равно не получишь сегодня! — Он усмехнулся и добавил: — Мы народец, измученный нарзаном, ослабленный, стало быть. Ну ладно, хорошего понемного! Отчаливай!
Хлюпик захихикал. Высокий молчал.
Они отодвинули козлы от дверей. Люба чуть не упала.
Она резко рванулась. Высокий сразу кинулся к ней, испугавшись чего-то. Он схватил ее за плечо. Но рука сорвалась, попала за ворот, расстегнула платье, сорвала с плеча бретельку лифчика, чуть не порвала ткани — обнажилась левая грудь, открылись синяки на ее нежной, почти прозрачной коже. Высокий отвернулся.
В это время распахнулась дверь. И появился седовласый, сухой, как мумия, декан, тот самый Григорий Львович. Лицо его приняло выражение крайнего изумления.
— Что здесь происходит? — спросил он растерянно, не в силах совладать с волнением.
_ — Ничего особенного, — ответил за всех хлюпик, — и извольте не теребить ширинку при даме!
Его пьяная или просто дурная наглость поразила всех. Толяня выскользнул первым. За ним ушел высокий.
— Вы пьяны! Во-он!!! — заорал вдруг декан багровея. Немедленно убирайтесь вон! Я вами займусь еще!
И тут его взгляд остановился на Любе, точнее, на ее обнаженной груди. Декан стал опять бледным, почти белым.
Он положил руку на сердце, словно у него начинался приступ. А Люба стояла, она была в полнейшей прострации, у нее не поднималась рука, чтобы хотя б прикрыться, да она и не понимала в этот миг ничего, не видела.
— Вы? — спросил декан. — Это опять вы?! — Он уже пришел в себя. Он был опытным педагогом, он много прожил, он умел брать себя в руки. — А позвольте поинтересоваться, что вы тут делаете? Да еще в таком виде?! Как вам не стыдно?!
Люба просипела что-то, ей хотелось сказать все сразу, пожаловаться на весь белый свет, на всех до единого, заплакать, закричать, забиться в истерике… Но ничего, кроме этого жалкого выдоха-сипа, она не смогла произвести на свет.
— И вообще — как вы тут оказались? — Голос Григория Львовича мягчел, добрел. — Зачем вы затащили сюда этих шалопаев? Этих мальчишек?! Как вам не стыдно?! Ах, какая вы развращенная и дрянная девчонка! Вам бы об учебе думать! — Его тон, его голос совсем не соответствовали произносимому, они были какими-то приглушенными и приторными. — Нет, вы мне объясните, обязательно объясните все. Если вы сумеете найти в себе силы и сказать правду, зачем вы пытались совращать этих мальчуганов, зачем вы их затащили сюда и что с ними делали, я вам клянусь, никто не узнает обо всем этом… или вы хотите сплетен, грязных сплетен по всему институту. Впрочем, вам институт теперь — чужое заведение, но…
Люба и слышала его голос, и не слышала. Слова протекали сквозь нее, не задерживаясь, не оседая в сознании. Она пришла в себя и стала оценивать происходящее чуть позже, всего лишь на несколько минут позже. Парней не было, они ушли. Перед ней стоял декан, Григорий Львович, что-то говорил, говорил, было светло, чисто… И она вдруг увидала на своей обнаженной груди дряблую, морщинистую старческую руку. Лишь потом она ощутила холодное и сухое прикосновение — легкое, почти неосязаемое: пальцы ласкали ее кожу, теребили сосок, вдавливались в плоть.
— … я думаю у вас есть возможность все исправить, да, все поправимо, вы не такая уж безнадежная, и я вам обещаю восстановить вас, все будет хорошо, — нашептывал Григорий Львович, и рука его становилась более смелой. — Вы прекрасная девушка. И вы будете преуспевающей студенткой, обещаю вам!
Она резко отбросила его руку. Поправила лифчик. Застегнула платье. Вышла, ничего не соображая, как сомнамбула, спустилась на второй этаж, прошла по щиколотку в воде в затопленный туалет. Взобралась на подоконник. И долго просидела на нем. Что-то лопнуло внутри. И добиваться чего-то, защищать себя не хотелось. Даже плакать не хотелось.
Все было кончено. Никто не хотел ей помочь, больше того — никто не хотел ей верить, если от нее чего-то и хотели, так только одного — тела. Двери института захлопнулись раз и навсегда. Ни друзей, ни знакомых не осталось. Повсюду мерещились подлые, гнусные хари, таились злоба, похоть, жестокость.
На улице из неизвестно откуда взявшейся тучки моросил противный мелкий дождик, настолько слабый, что никак не мог намочить, вычернить асфальта под ногами, но достаточно сильный, чтобы испортить настроение.
Настроения, как такового, у Любы уже и не было. То, что творилось теперь в ее душе, можно было назвать как угодно: апатией, безразличием, полнейшим отсутствием всяких мыслей и чувств, но только не настроением. Она уже не натыкалась на прохожих — мозг был отключен, и вело ее что-то неведомое, подсознательное, заставляющее идти в одном ритме со всеми, не отставая и не перегоняя, не выбиваясь на сторону.
То, что было утром, казалось далеким и невзаправдашним. Но в этом состоянии Люба не могла уже понять, что если бы не было утреннего взлета, то наверняка не последовало бы за ним и нынешнего падения. Она понимала лишь одно — что падение это бесконечное, неостановимое…
Троллейбуса долго ждать не пришлось. И места были свободными. На следующих остановках стал прибывать народ.
— Ваш билет, девушка!