— Земеля-я, браток, — разводил нюни он, — ты же мне-е как родня-я, я ж тебя за волосы драл, я ж твою-ю пайку пойла сосал! Ты помни-и-ишь, как отдавал мне пойло-о-о?! А я-я… Дай я тебя поцелую, Доходяга!
Буба облапил распухшее от слез лицо узника, обслюнявил, обдал жарким и сырым винным духом из своей раззявленной пасти. Бубе было безмерно жалко односельчанина, до коликов в животе и бабьего рева. Припоминались долгие годы в Подкуполье, припоминался поселковый совет и дурацкое, обрыдлое, но безмятежно-счастливое время, которому, казалось, не будет конца и краю. Золотой век! От бурлящих внутри чувств Буба позабыл про высокий стиль и мудреные словеса — пустое все и лишнее. Ему даже показалось, что не под решеткой поганой внутри чугунного шара сидят они, а под трубой с краником, на прелой соломе, и что никого за тыщу верст нет, и что капает сверху пойло, и веселит нутро, а Трезвяк, как и всегда отдает ему свою дозу и мелет какую-то чепуховину о своих сомнениях и тревогах… Нет! Все это ушло безвозвратно, такого больше не будет никогда, как не будет детства и юности, первого поцелуя и первого шприца с нарко-той. И-ех, Трезвяк, Трезвяк!
Буба глотнул из бутылки. Потом сунул ее в рот Доходяге. Тот отпихнул горлышко, зачастил плаксиво:
— Буба, Буба, отвяжи ты меня, ради всего святого, засудят же они, точняк, засудят… ну а в чем я виноватый, спаси меня, спаси, Буба, не дай пропасть, ведь ты же убедился, что это я, Трезвяк, ты помнишь…
— Помню, помню! — проворчал Буба. — На вот лучше глотни!
Трезвяк покорно глотнул из бутылки, ошалел от единственного глотка — с непривычки и по старой, запущенной винной болезни. Бухнулся Бубе в ноги.
— Будь моим спасителем, Христа ради!
— Спасителем? — переспросил Буба, кося налитые глаза.
— Ага, — угодливо поддакнул Трезвяк. Буба утер слезы, надул губы, поглядел на прикованного сверху вниз.
— О себе пекешься, ибо жалок и смертей, — пророкотал он совсем на иной манер, будто перед паствою, — ибо смраден, гнусен и подл есть. Но и ты, тля, зришь во мне Спасителя… Говори, червь земной, зришь?!
— Зрю! — как на исповеди поведал Трезвяк.
— То-то! — Буба встал, расправил плечи и вознес длань над безухой головой. — Но знай тогда, что аз ниспослан в мир сей не всякую сволочь спасать и кретинов безмозглых, но род человеческий!
Трезвяк успел схватить обеими руками Бубин башмак, припал к нему, с горячностью принялся осыпать его поцелуями, перемежая их страстной мольбой.
— Буба, Бубочка, слугой верным буду, спаси, поща-ди-и-и…
— Изыди, лукавый! — отдернулся Буба. И тут же пнул Доходягу нацелованным башмаком под глаз. — Изыди! Аки бес в пустыни! Аки демон окопавшийся! — Но не удовольствовался словами. И слабеющей рукой хряснул бывшего односельчанина по склоненной главе — недопитая бутылка разлетелась осколками.
Удар получился веский: все страхи, боли и тревоги покинули Доходягу Трезвяка, будто вышибленные наружу вместе с душой. И он утих на пыльном полу.
Буба отошел подальше, спрятался за угол, потом выглянул из-за него и погрозил еле дышащему бесчувственному телу корявым пальцем.
— И пребудут грешники и святые в покое до суда праведного, ибо суди не суди, а гореть им в геенне огненной всем без разбору! — Потом огладил ладонью давнишнюю и непроходящую шишку на своей бугристой голове — как напоминание о суде уже свершившемся, и добавил машинально: — Едрена- матрена!
Там, дома, за Барьером у Айвэна Миткоффа все дни были выходными. Здесь в Подкуп олье он не любил выходных дней. И страшно скучал, когда не. было вылетов и выездов в миротворческие карательные рейды. Но по внутреннему расписанию добровольческой дивизии выходным был каждый шестой день. Каждую субботу приходилось торчать в части — это называлось быть в резерве.
Айвэн сидел перед мерцающим экраном телеящика и потягивал пивко из банки. Показывали всякую ерунду: от бесконечной череды развлекалок и до безумия идиотических викторин, перемежаемых назойливой рекламой презервативов и прокладок, Айвэна уже тошнило. И потому, когда на экране появилось крупным планом лицо знаменитой телеведущей, он с облегчением вздохнул. Лицо это горело праведным гневом, возмущением и алчью. Ведущая была похожа на крысу, унюхавшую свежатинку.
— Да, — затараторила она с невероятной скоростью, — то, о чем предупреждала весь мир наша прогрессивная общественность в лице известных поборников демократии и советников по правам человека, свершилось. В это трудно поверить, но к серии чудовищных террористических акций, проведенных боевиками из Подкуполья, прибавились новые злодеяния. Вчера был совершен массированный налет на Гамбург, в результате которого разрушено свыше четырехсот зданий, сожжены портовые сооружения, крупнейшие в Европе супермаркеты… по оценочным данным в результате налета погибло до восьмидесяти тысяч человек и около полумиллиона ранены… До этого убийцы-мутанты подвергли обстрелам пригороды Берлина…
Айвэн допил пиво и отшвырнул банку. Ему было плевать на жителей Гамбурга и портовые сооружения. Он знал, что крыса-ведущая по врожденной привычке к вранью загибает и преувеличивает все раз в двадцать, было бы совсем неплохо, ежели б «убийцы-мутанты» подвергли обстрелам ее саму. Айвэн Миткофф видел собственными глазами этих «убийц», и его было трудно провести — смирнее и беспомощней обитателей Подкуполья никого в целой вселенной не найдешь. Он уже собирался вырубить ящик, когда нос у крысы вытянулся еще сильнее и задрожал в предчувствии острого душка сенсации.
— …вот только что! Вот прямо сейчас в нашу студию принесли сообщение! Да! Наконец-то президент принял решение о немедленном вводе в Резервацию регулярных воинских соединений быстрого реагирования для нейтрализации баз боевиков и поддержания демократического процесса! Сорок дивизий уже переходят границы Подкуполья! Как долго мы ждали этого светлого часа, этого торжества подлинной демократии!
Крыса еще кричала, визжала, радовалась чему-то. Но Айвэн Миткофф уже не слышал ее. Он чуть не вывалился из кресла, услыхав про входящие дивизии. Как? Почему?! Не может быть! Для него, солдата свободы и Героя Демократии, это сообщение стало ударом ниже пояса. Подлецы! Негодяи! Они же Пройдут огнем и мечом, не оставляя после себя ни травинки! Это конец! А он, наивный дурень, все откладывал свое, личное, самое дорогое на потом, на десерт! Он так и не добыл ни одного стоящего чучела! Простофиля! Болван!
Айвэн бежал в бронепарк, охлопывая себя по бедрам, проверяя револьверы, патроны, бежал, обуреваемый одной мыслью — успеть! успеть!! успеть!!! пока всех мутантов без разбора не выжгли плазмометами и не вдавили в грунт траками. Сорок дивизий! Сволочи! А ему что, возвращаться восвояси без трофеев? Он знал, что коли вводят регулярные части, то несчастных добровольцев отправят на заслуженный отдых с почетом и цветами. Нет, не бывать тому!
Он отшвьфнул в сторону дежурного, обругал его и тут же бросил стодолларовую бумажку, чтоб не обижался. Вскочил в броневик, проверил зарядный блок микроплазмера, пулеметы и прочее хозяйство. На всякий случай.
— Н-но, родимая! — закричал он, выжимая полный газ.
Все гравилеты были на замке. Ну и плевать. Он и по земле доберется, куда надо, с земли лучше видно. Правда, на двести миль от базы ни черта живого не найдешь, ной это не беда — для резвого броневика двести миль — час ходу. Он обернулся назад, проверяя, много ли места под броней — ничего, хватит, сиденья можно пристегнуть к стенкам, больше трофеев влезет!
После того, как тайный соглядатай-стукач впал в очередной запой, Гурыня решил, что с ним надо кончать. Но кончать так, чтобы никто ничего за Барьером не узнал. Он отволок пьяного в глубокий подвал, поставил рядышком с ним канистру пойла. И два дня выжидал — вылезет или нет. Потом послал двоих местных ублюдков из народно-освободительной армии с одним большим мешком. Народоармейцы сунули тупо мычащего стукача в мешок, вместе с рацией, блокнотом для донесений и канистрой, для весомости подложили туда же четьфе добрых булыжника, отволокли к отстойнику да и утопили — только пузьфи пошли.