Антология как разновидность бессмертия
Некоторые дружбы тянутся дольше, чем жизнь людей, которых они связывали. Сильвина Окампо умерла в 1993 году, Борхес — в 1986-м. В минувшем 1999-м не стало и Касареса. 'Антология фантастической литературы' — тень долгой дружбы, связывавшей этих троих мертвецов, осязаемый итог их долгих бесед за бесконечными чашечками кофе (мате? ладно, пусть будет мате) — была переведена на русский язык и издана в «Амфоре» в самом конце ушедших тысяча девятисотых. Среди нескольких десятков авторов, чьи рассказы или отдельные реплики вошли в сборник, много известных имен (диапазон — от Петрония до Джойса); немало и совершенно незнакомых авторов. Пространство под обложкой тем не менее вовсе не напоминает лоскутное одеяло: фантастические истории, собранные Борхесом-Окампо-Касаресом, удивительным образом сливаются в единый текст; мне то и дело приходилось напоминать себе, что я читаю именно антологию, а не цельное авторское произведение.
Составители литературных антологий неизбежно рассказывают о себе больше, чем авторы мемуаров. Когда берешься за повествование о своей жизни, можно скрыть некоторые обстоятельства и домыслить другие, но, составляя антологию, объединяя под одной обложкой чужие тексты, принимая парад собственных пристрастий и предпочтений, поневоле приподнимешь покровы один за другим. Любая антология — досье на своего составителя. Боюсь, чем больше стараний он приложит для того, чтобы избавить книгу, составленную из чужих текстов, от собственного присутствия, тем точнее и беспристрастнее получится досье. Другое дело, что такого рода досье еще и расшифровать требуется…
Поскольку у 'Антологии фантастической литературы' не один, а три составителя (Борхес не может считаться единственным по той лишь причине, что его имя дольше знакомо русскоязычному уху, чем имена Бьой Касареса и Сильвины Окампо), эта книга не столько дает представление о личностях составителей, сколько приоткрывает завесу над очаровательной (производная от слова 'чары') тайной их многолетней дружбы. Теперь я знаю о них очень (слишком?) много, но — почти ничего такого, что можно перевести на язык слов. Разве что — втроем они не так страшились темноты (когда уходят зрительные образы, можно услышать, как шуршит время в дальних комнатах дома) и сновидений (бесчисленных и почти бессмысленных эпиграфов к будущей смерти). Собравшись вместе, они могли дать волю своим причудливым фантазиям, поскольку пока друзья с чашками кофе в руках сидят напротив, смутные видения и тревожные предчувствия можно снисходительно называть «фантазиями». Возможно, втроем они становились чуть-чуть бессмертнее, чем врозь.
Если предположить, будто составитель антологии — не всемогущее, а по-человечески беспомощное божество — подобно любому демиургу, может убежать от смерти (но не в Исфаган, где смерть однажды назначила встречу садовнику персидского царя), спрятаться от нее где-то в закоулках своей маленькой 'Вавилонской библиотеки', заставленной чужими книгами… Если уверовать на мгновение, будто такая судьба — не сентиментальный лепет младенческого разума, а одна из миллионов вероятностей… Что ж, в таком случае, возможно, где-то на обжитой окраине небытия нашелся столик в кафе для троицы печальных немолодых интеллектуалов, хоть немного смахивающий на столик из любимого кафе в Буэнос-Айресе (не знаю точно, но уверен, что непременно должно было быть у них самое любимое кафе). Руки птицами взлетают к потолку, голоса становятся громче: 'Вы помните определение призрака у Джойса?' — 'Что до призраков — помните поучительную сцену, описанную Фростом?'
Почему бы и нет?
'Болезнь Портного'
У меня на кухне зимует уж. Вообще-то я не любитель держать в доме всяческую фауну, но так сложилось, что вопрос стоял следующим образом: или приютить змеюку до весны, или оставить ее погибать. Ясно, что я был обречен выбрать гуманитарный вариант.
Я очень смутно представляю себе, как выгляжу в подслеповатых глазах сожительствующей со мной рептилии. Уверен, впрочем, что с точки зрения ужа я — чудовище. Как и любой другой человек. Но он держится молодцом. Иногда только беспокойно ерзает под моим пристальным взглядом (когда я поворачиваюсь к нему спиной и работаю — как, например, сейчас, — змейчик расслабляется). 'У него хватает мужества жить рядом со мной', — уважительно думаю я, наблюдая краем глаза за нехитрыми перипетиями ужовой жизни. Именно ему, ужу, и никому иному, я обязан этой формулировкой: 'иметь мужество жить рядом с…' (пробел можно заполнить по обстоятельствам). У людей, надо сказать, редко достает мужества, чтобы жить даже рядом с себе подобными. Если бы доставало, нам бы не понадобились ни своды законов (начиная с ветхозаветных заповедей и заканчивая конституциями), ни традиции, ни навыки строительства бытовых иллюзий многоразового использования.
Роман Филипа Рота 'Болезнь Портного' издан в 1994 году в серии 'Короли литературных скандалов'. Из обстоятельного предисловия Николая Пальцева (которое можно было бы счесть на удивление толковым, если бы не некоторый переизбыток пафоса) выясняется, что причина «скандальности» Рота вовсе не в обилии гротескно-эротических, а иногда и откровенно порнографических сцен. В сущности, она имеет те же корни, что и «скандальность» Салмана Рушди (параллель между этим двумя авторами проведена не мною, а автором предисловия). Рушди в своих 'Сатанинских стихах' живописал нравы мусульманской общины в Лондоне; Филип Рот отвел душу, описывая нравы еврейской общины в Джерси. Картина у обоих получилась весьма уродливая. Как водится, в обоих случаях активные представители живописуемых сообществ 'огорчились до невозможности'. Такого рода огорчению обычно сопутствует типичное для человеческой стаи желание расправиться с виновником. Рота (слава богу, американцы — люди вроде как цивилизованные) к смерти не приговаривали и вообще юридически не преследовали. Но место жительства сменить ему настоятельно советовали. Рот, кстати, совету внял и надолго переехал в Лондон… но это так, к слову.
Возмущенные соотечественники Филипа Рота, равно как и взбеленившиеся единоверцы (сонамазники?) Салмана Рушди, как, впрочем, и многие «незаинтересованные» лица, не понимают одной банальной вещи: дело не в том, что мусульманская община в UK или еврейская в USA как-то особенно ужасны. Они ужасны, но не более, чем любое другое замкнутое человеческое сообщество, членам которого недостает мужества, чтобы просто жить рядом с себе подобными. Еврейская семья Портных, с эксгибиционистской откровенностью описанная Ротом, ничуть не уродливее, чем любая другая семья, фундаментом взаимоотношений в которой являются бесчисленные страхи и фобии, множащиеся и принимающие все более замысловатые формы от поколения к поколению, порождающие взаимную враждебную, но прочную зависимость. (В частности, мамаша, заносящая кухонный нож над своим чадом, не желающим 'хорошо кушать', — это не только 'еврейская мамочка' Филипа Рота: моя немецкая мама, по забавному совпадению, вела себя точно так же; тонкие панельные стены свидетели, что моя русская соседка по лестничной клетке устраивает аналогичные драматические сцены своей дочурке — и сколько их, таких безумных дур, раскидано по всему свету?..) Еврейская община в Джерси ничуть не ужаснее любой другой замкнутой на себе социально-экологической системы (к примеру, села под Рязанью, мусульманской общины, которая так достала Салмана Рушди, одесской колонии на Брайтон-Бич или «звездного» поселка Беверли-Хиллз). Все это в равной степени отвратительно — просто писатель, вознамерившийся поиграть с зеркалами в особо крупных размерах, как правило, пишет о том, что знает.
Вышло так, что Филип Рот лучше всего знал нравы именно той среды, которую он безжалостно препарировал в 'Болезни Портного'. Но описывая тягомотину взаимных обид и невыносимое бремя страхов одной-единственной еврейской семьи, Филип Рот воздал по заслугам всему человечеству. Так что, по большому счету, у обывателей Лондона, куда он переехал, было ничуть не меньше резонов бить ему морду, чем у жителей некоторых кварталов Джерси. К счастью, они об этом не догадывались.
Мне пришлось бы закончить чтение романа Филипа Рота 'Болезнь Портного' на, мягко говоря, невеселой ноте, если бы не ужик, деловито шуршащий у меня за спиной. В солнечную погоду с ним творится нечто невообразимое: змей бросает все свои «неотложные» дела (как то: сбор камней,