Оскверненная дача – самое, наверное, горькое впечатление Чуковского: на полу слой писем, черновиков, книг, на них следы грязных валенок, огромный диван распорот, обивка содрана – «и я вспоминаю, сколько на нем спано, думано, стонато, сижено». Каждая бумага – кусок прошлого, каждая вещь – память: «…все это куски меня самого, все это мои пальцы, мои глаза, мое мясо». Большая часть обстановки украдена, от любимого кабинета остались только стол и две-три полки – но не потеря вещей удручает К. И.: 'Я не люблю вещей, мне нисколько не жаль ни украденного комода, ни шкафа, ни лампы, ни зеркала, но я очень люблю
Поездка оказалась очень болезненной, как всегда болезненна встреча с прошлым после многолетнего перерыва. Трудно вновь подниматься по знакомым ступенькам, узнавать когда-то привычное в состарившемся или искалеченном до неузнаваемости, перечитывать старые письма, видеть старые фотографии – смотреть в глаза себе вчерашнему, словно давая ему отчет о прожитом: 'Страшно встретиться лицом к лицу с самим собою после такого большого антракта. Делаешь себе как бы смотр: ну что? ну как?
В Гельсингфорсе Чуковский получил от профессора Шайковича часть своего архива, который тот взял на хранение и частично передал в университет. 'Я взял у него клад – фотографии своих детей, свои, Репина, Волынского, Брюсова, Леонида Андреева, все забытое, с чем кровно связана вся моя жизнь. Я взял эти реликвии – и домой в
Многие воспоминания по-прежнему мучительны. «Наткнулся на ужасные, забытые вещи, – заносит Чуковский в дневник после того, как разобрал свою переписку, – особенно мучительно читать те письма, которые относятся к одесскому периоду до моей поездки в Лондон. Я порвал все эти письма – уничтожил бы с радостью и самое время». И дальше следует знаменитый и часто цитируемый фрагмент о том, что он всю жизнь ощущал себя незаконнорожденным, и отсюда пошло раздвоение его души, и привычка мешать боль с шутовством…
Наконец архивы разобраны (часть их, правда, так и осела в Скандинавии – и до сих пор хранится в Стокгольме), счета с прошлым сведены. «Нет, нет, дорогой Илья Ефимович, „в Куоккала я больше не ездок!“ – начинается прощальное письмо Репину. – …В Куоккала мне было неуютно. Терпеть не могу шептунов, трусливо клевещущих у меня за спиной. Бабьи дрязги вызывают во мне тошноту».
Дальше К. И. писал Репину, что обрел многие драгоценные документы и фотографии, которые считал утраченными, портреты, дневники, письма – в том числе письма Льва Толстого, Куприна, Мережковского, Блока, Андреева, Брюсова. «Все это я рассортировал, разобрал, уложил в ящики и везу домой. Довезу ли?»
Чуковский возвращается к семье, по которой давно соскучился, и работе, без которой чувствует себя странно, плохо, непривычно: «О, какой труд – ничего не делать!»
«Нельзя делать литературу совсем одиноко»
Казалось, Чуковский снова смог восстать из пепла, воспрянуть после гибели дел, которым отдавал себя целиком. Жизнь оказалась возможна без «Всемирной литературы» – она еще агонизировала, но уже не работала, глава ее, Александр Тихонов, был арестован. Собирались снова выпускать «Современный Запад»; принимать участие в этом проекте К. И. уже не желал, полагая, что это было бы штрейкбрехерством, но очень советовал туда пойти Тынянову. Закрытие «Русского современника» стало тяжелым ударом, но имело свою положительную сторону: высвободило время, которое он посвятил, наконец, работе над книгой о Некрасове, поскольку впервые за долгое время мог не думать ежеминутно о зарабатывании денег.
Появилась кажущаяся финансовая стабильность. В дневниках стали появляться записи: Мария Борисовна купила новый чернильный прибор, этот год – год новых вещей… После нескольких лет голода и донашивания старых, дореволюционных костюмов люди стали обзаводиться новой одеждой, обувью, предметами обихода, хотя по-прежнему оставались не вполне сытыми и бедно одетыми. Детские книги Чуковского выходили большими тиражами, что давало неплохой доход. Обнаружился и еще один источник материальных благ – переводы английских пьес. К. И. много намучился с первой – «Плейбоем» Синга, но затем оказалось, что она принесла хорошие деньги. 'Я как-то мимоходом перевел Синга
Ломоносова появилась в его жизни в этом году и стала – заочно – близким и дорогим другом. Жена инженера Юрия Ломоносова, постоянно жившая за границей, она создала в Берлине литературное и переводческое бюро и налаживала контакты с советскими писателями: искала подходящие книги для перевода на европейские языки, пересылала в СССР иностранные книги на перевод. Чуковский «сосватал» Ломоносовой знаменитого популяризатора науки Якова Перельмана (брата одесского писателя Осипа Дымова, давнего знакомца К. И.), Юрия Тынянова и Бориса Пастернака, который познакомил с Ломоносовой Цветаеву. Раиса Николаевна сыграла значительную роль в жизни каждого из них – достаточно почитать адресованные ей письма Пастернака; заочная ее дружба с Чуковским была короткой, но чрезвычайно важной. Она посылала ему книги, искала нужные статьи и пьесы, слала кукол для Мурочки, какао, деньги, была добрым литературным ангелом, умным читателем, понимающим слушателем – недаром К. И. на разные лады повторял: «у каждого человека должна быть своя Ломоносова», «тяжело без Ломоносовой» – и в последнем письме, прощаясь, говорил печально: 'Вы были всё это время так страшно мне нужны, что, если бы Вас не было, Вас надо было бы выдумать. Нельзя делать литературу совсем одиноко – без читателей, без со-страдателей, без со-понимателей. А Вас как будто сам бог создал для того, чтобы Вы были
У Ломоносовой К. И. просил современных английских пьес «с социальным оттенком» (другие спросом не пользовались, и переводить их было бессмысленно), делился с ней горестями и замыслами новой книги о детском языке, творчестве детей и для детей – той самой, из которой впоследствии вырастет знаменитая «От двух до пяти» (впервые она вышла под названием «Маленькие дети») – и которую он хотел посвятить Раисе Ломоносовой. Переписка эта оборвалась в 1926 году при грустных обстоятельствах. «Жена моя усталый, пожилой человек, которого я мучаю уже 23 года, – писал Корней Иванович в последнем письме. – Когда я уехал в Лугу, она случайно нашла одно мое письмо к Вам (неотосланное) и сделала из него совершенно неверные выводы. Но в этом не ее вина, а ее беда: я своими прежними проступками, лжами, изменами расшатал у нее всякую веру в мое благородство. Мое письмо ударило ее, как обухом; главное – ее поразило то, что я жалуюсь в своем письме на одиночество и поверяю Вам такие мысли, которых не поверял ей. Если бы она была здорова, я спорил бы с ней, но она ужасно больна: после всякого волнения она как мертвая, целыми неделями лежит в постели без сна и пищи – с лютой мигренью – и проч.».
Жену оскорбила не странная любовь по переписке – хотя и в самом деле, письма становились все более поэтичными, влюбленными, пылкими – Чуковский умел пламенно увлекаться людьми; неотправленное письмо он сам называет «безумным»… Ее обидели отчуждение, душевная привязанность мужа к другому человеку, жалобы на одиночество – «ей кажется, что я не имею права быть одиноким, если я окружен семьей», сокрушается Корней Иванович. Переписка оборвалась.
А ведь К. И. и в самом деле был одинок – как одинок любой писатель, за исключением разве что братьев Гонкуров или Ильфа с Петровым. Как ни огромна обида жены, которая была с ним рядом в самые трудные и голодные годы, родила четверых детей, поддерживала, терпела взрывы темперамента, прощала неверность, и которой теперь, почти на пороге 50-летия отказали, как она это видела, в духовной близости – все-таки одиночество Чуковского не ее вина и вообще состояние ей неподвластное. Одиночество – обязательная составляющая всякого писательского труда; понимающий читатель – чудо, литературный друг – подарок судьбы. А чем была Ломоносова для писателей середины 20-х – оторванных от читателя, давимых, отрезанных от мировой культуры – трудно переоценить. «Каждое Ваше письмо для меня как птица, влетевшая в форточку, – большая, дикая, морская, с „сумасшедшинкой“…»
Да и семья для «окруженного семьей» Чуковского не была источником постоянной радости. У сына Николая была беременна жена, молодые супруги бедствовали: у Коли запретили роман «Танталэна», не принимали новые произведения, были трудности с жильем – переписка отца и сына в это время сплошь сводится к решению денежных и редакционных проблем. Дочь Лидия, чьи жизненные устремления и поиски в этот период не встречали у отца понимания и сочувствия, навлекла на себя первую по-настоящему