если Вы найдете это возможным, вмешаться в него». Видные физики Мандельштам, Вавилов и Тамм уверяли в характеристике, приложенной к письму Сталину, что Бронштейн «является крупным ученым, работы которого содействовали развитию теоретической физики в СССР». Маршак обращался к Вышинскому, убеждая, что Матвей Петрович «своими научно-популярными работами может принести много пользы подрастающему поколению».
Эти письма приводит Лидия Корнеевна в «Прочерке». Она продолжала хлопотать, просить академиков о помощи; по ее просьбе академик Фок просил Вышинского «при пересмотре дела М. П. Бронштейна учесть большую ценность его как научного работника». Чуковская долго ничего не знала о судьбе мужа: это письмо написано в 1939 году, когда ценный работник уже давно покоился в безымянной общей могиле. Горелик приводит еще одно письмо физиков Френкеля и Фока: Бронштейн – «один из наиболее талантливых представителей младшего поколения физиков-теоретиков в СССР», «обладает совершенно исключительной эрудицией по всем вопросам теоретической физики», «его сильный критический ум и способность быстро разбираться в сложных вопросах делают его исключительно ценным научным работником».
Кому они рассказывали о «чарующем уме»? – вопрошал Горелик.
И Корней Иванович, и Лидия Корнеевна были достаточно умны, чтобы не верить в виновность близких (трудно сказать, где для них пролегала эта черта: понимали, что невиновны свои, знакомые, родные – а верили ли в виновность Тухачевского, в дела диверсантов в промышленности, в армии, в верхних эшелонах власти?). Не верили? Не впускали в сознание? Они были достаточно зрячи, чтобы понимать: в стране случилось что-то непоправимо страшное – и диверсанты ни при чем, хватают всех подряд, это просто террор, имеющий цель запугать население… Но даже им не хватило проницательности (или информации? или способности сопоставить и проанализировать факты? или просто необходимой временной дистанции? – легко нам быть такими всепонимающими спустя 70 лет), чтобы осознать: массовый террор – это свойство сложившейся государственной системы, а не случайное ее искажение. Казалось, не могла система, поставившая целью общее счастье всего человечества, оказаться обманом, не мог вождь, осуществивший гигантские преобразования, одобрять вопиющее беззаконие. Ведь только что принята самая прогрессивная конституция, ведь построена прекрасная система законов, провозглашены и осуществляются великие цели. Потому и доказывали в письмах Сталину и Ежову, что арестованные – советские люди, а вовсе не диверсанты. Потому и надеялись, что если письмо дойдет до адресата, ошибка разъяснится, Сталин во всем разберется и примет меры. Произошла чудовищная ошибка, кричали они, не осознавая, что это не ошибка, даже не сбой в системе, а сама система.
Письма были переданы Чуковским через какого-то чиновника Поскребышеву уже осенью 1937 года. Какое-то время отец и дочь ждали и надеялись. Какова судьба этих писем – неизвестно до сих пор. Ответа не было, нужно было начинать сначала, искать другие пути, писать новые письма.
Впрочем, хлопоты начались сразу по горячим следам: уже в августе К. И. и Л. К. поехали в Москву: он – искать пути наверх, она – стучаться в разные кабинеты и выяснять, где муж. В дневниках и письмах Корнея Ивановича отражаются только спокойные литераторские будни: в Москве Макаренко зовет Чуковского в Америку; тот «согласился немедленно»; по-видимому, заходил в Детиздат… Его жизнь еще продолжается, хотя и разделилась окончательно на не связанные друг с другом два слоя, внешний и потайной. В потайном – хлопоты об арестованных, боязнь за дочь и сына, страх ареста, потом – денежная помощь высланным. Внешний слой – Корней Иванович и Мария Борисовна снова проводят сентябрьский отпуск в Кисловодске; принимают нарзанные ванны, смеются анекдотам Утесова… В воспоминаниях советского литературоведа Валерия Кирпотина, который отдыхал в Кисловодске в то же время, рассказывается, что Чуковский водил его в кисловодскую школу. «Чуковский – пустой гаер, – пишет Кирпотин жене. – Говорит он с ребятами весело, занятно, но по сути дела бездушно и даже безобразно». И чуть дальше: «За нашим „литераторским столом“ смеемся и острим. Не скучно, но избыток острот, как всегда, надоедает».
«Кисловодск в этом году как-то особенно прелестен, – пишет К. И. сыну Николаю 10 сентября. – Днем синева и жара, вечера прохладны, иногда дожди, грозы». Рассказывает про академиков, отдыхающих вместе с ними. Легко намекает на обстоятельства: «Ужасно волнуют провокации фашистов, пытающиеся вызвать войну. Но не сомневаюсь, что в другой обстановке это волновало бы еще сильнее». И дальше: «Пролетел кометой Стенич». (Стенича арестовали 14 ноября, почти сразу после возвращения из Кисловодска, и расстреляли в 1938-м.) «Интересно, кого назначат вместо Цыпина. Я видел Цыпина накануне его падения. Он был придавлен и готов ко всему». (Статья в «Правде» «Как хозяйничают в Детиздате», посвященная вредительской деятельности Цыпина, директора издательства, который «подкармливает врагов народа и халтурщиков», вышла 2 сентября; Цыпина сразу же сняли и расстреляли следующей весной.)
Из Кисловодска Чуковские поехали в Крым. «Погода здесь жаркая, воздух сладок и ясен, какие цветы, какие горы!» – пишет он сыну. Строчкой выше благодарит его за письмо: «…мы узнали из него все детиздатовские новости». Новости между тем были душераздирающие – недаром после традиционно- курортного «мама поправляется» К. И. добавляет: «Я же как-то сразу постарел, и это, очевидно, надолго». О том, почему постарел – остается читать между строк и в позднейших воспоминаниях тех, кого близко касались эти новости. На поверхности – воздух сладок и ясен.
В Москве сместили руководство Детиздата, назначили новое, еще ничего толком не понимающее. В Ленинградском отделении все было еще хуже: в начале сентября арестовали нескольких сотрудников и авторов редакции – друзей и коллег Лидии Корнеевны. Ее близкая подруга Александра Любарская вспоминала:
«…в ночь с 4-го на 5 сентября 1937 года были сразу арестованы писатели С. Безбородов, Н. Константинов, директор Дома детской литературы при Детиздате А. Серебрянников, редакторы Т. Габбе и я. Немного позже арестовали писателя И. Мильчика и бывшего редактора „Чижа“ М. Майслера, еще позже – поэтов Н. Заболоцкого, А. Введенского и Д. Хармса. Редакторов, наиболее тесно связанных с арестованными – 3. Задунайскую, А. Освенскую и Р. Брауде, – уволили „по собственному желанию“ в тот же день, 5 сентября, едва они пришли в издательство. Редакция была разгромлена. Маршака в те дни в Ленинграде не было. Он вернулся из отпуска к страшной беде – гибель редакции, его любимого дела; гибель его учеников и друзей, доверивших ему – как он сам потом писал, – свою судьбу; предательство и клевета других, тоже его учеников. Самого Маршака „не тронули“, но никто не мог бы сказать, что за этим кроется».
Материалы о «вредительской группе Маршака» продолжали копиться в папках Большого дома. Постепенно сжималось кольцо и вокруг семьи Чуковских. 13 сентября в Детгизе прошло собрание писательского и редакторского актива, на котором «вся многолетняя деятельность Ленинградского отделения Детгиза была объявлена диверсионной и вредительской», писала Л. К. в «Прочерке». Кто-то с места спрашивал, почему еще не арестованы Чуковская и Задунайская (возможно, потому, что Чуковскую уже вывели за штат, предполагала Любарская). 4 октября в редакции появилась стензета «За детскую книгу»: «Чуковская протаскивала контрреволюционные высказывания в однотомнике Маяковского»; «Шпион Спиридонов, Потулов, Белых, Бронштейн, Безбородов, Колбасьев, Васильева – вот далеко не полный список врагов, которые объединялись вокруг Габбе, Любарской, Чуковской»; «контрреволюционная вредительская шайка врагов народа»; «шпионы фашистов»; «троцкистеко-бухаринские бандиты»…
Лидии Корнеевне грозил неминуемый арест: жен врагов народа обычно арестовывали вслед за ними. Уехать она не могла: ей казалось немыслимым оставить тюремные очереди – попытки узнать, хлопотать, передавать посылки. Между Кисловодском и Ленинградом носились письма, в которых нельзя было написать и сотой доли того, что нужно, отчего возникали недомолвки и недопонимание. Лидия Корнеевна втолковывала отцу и матери: «Я, к сожалению, жить сейчас вне Ленинграда не могу ни одного дня, п. ч. у меня в Ленинграде есть дела, которыми нельзя пренебречь и которые никому нельзя препоручить». Она пыталась понять, возьмут ли родители Люшу – «которую, повторяю, сейчас оставлять в Ленинграде крайне легкомысленно»: Л. К. не хотела, чтобы ее арестовали на глазах у дочери; к тому же детей арестованных часто не отдавали родственникам, а отправляли в детдом.
Ее бывший муж, Цезарь Вольпе, повидал Чуковских-старших в Кисловодске, но «о вас сообщил очень невразумительно», жаловалась Лидия Корнеевна в письме: «М. Б. хорошо выглядит, а К. И. живет в номере люкс. Ну, сейчас вы, по-видимому, в море…» Для нее обычная жизнь кончилась, и места морю и номерам люкс в ней уже не было. Наконец Мария Борисовна уехала в Гаспру, Лидия Корнеевна, «улучив два дня между буквами Б, Г и Л», отвезла Люшу с няней в Крым и вернулась в темный осенний Ленинград, в пустую квартиру с опечатанной комнатой. «Жизнь моя превратилась в сплошную тюремную очередь, изредка