том, что именно писатель Макаренко создал такую педагогику, какую «не создал ни один Наркомпрос», и именно писатель Горький ее оценил. Он говорит о необходимости комплексного воспитательного воздействия на ребенка – а поэтому «нельзя воспринимать Детиздат как нечто изолированное от Наркомпроса, от Учпедгиза, от школьной библиотеки, от школы»; поэтому надо работать над «книгами для чтения» – первыми книгами, которые берет в руки научившийся читать ребенок, и срочно создавать новую «первую книгу для чтения». В «Литературной газете» рядом с отчетом о заседании президиума опубликована статья К. И. «По заветам Горького»: автор рассказывает, каким видел будущее детской литературы Горький, и замечает: «Только теперь, освободившись от педологических и других заблуждений, Детиздат выполняет программу Горького». Жуткое время просматривается разве что сквозь крохотную проговорку: мол, поэты чувствуют детскую любовь даже сквозь стены, она поддерживает «в самые трудные дни нашей жизни»…
В феврале К. И. выступает на вечере Брюсова, рисуя, по газетному отчету, «его облик как человека, одержимого литературой». В марте публикует в «Правде» статью «Советский стиль художественного перевода» – хвалит переводы с языков братских народов, воспроизводящие экзотическую, трудную форму оригинала, говорит о «беспримерной любви к национальным культурам братских народов, которой проникнуты взращенные нашей эпохой поэты».
Все это он уже не раз говорил.
Кажется, Чуковский подводит какие-то итоги, заново ищет свое место в литературном процессе. Дело это трудное: мест нет; все способные к живому творчеству вышли из текущего потока литературы, удалились как можно дальше: в прошлое, в воспоминания, в переводы. Переводит Ахматова, не рискующая даже записывать свой «Реквием» (у нее, правда, в этом году неожиданно после долгих лет замалчивания вышел сборник «Из шести книг» – но тоже полный умолчаний и к тому же немедленно запрещенный). С головой погружен в переводы бывший акмеист Лозинский, только что закончил перевод «Гамлета» Пастернак, с трудом пишет «Пушкина» медленно умирающий от рассеянного склероза Тынянов. Последняя любовь и ученица Брюсова Аделина Адалис, поздний осколок Серебряного века, переводит среднеазиатских поэтов:
Переводятся поэты братских республик, переводятся Шекспир и Байрон, переводится киргизский, бурятский, калмыцкий эпос. Дело поставлено превосходно, на переводы брошены лучшие литературные силы. Несколько позже, в 1943 году, Чуковский писал о «необычайном расцвете советского переводческого искусства, который наблюдается в нашей стране». Переводить – это не только перекладывать с одного языка на другой; это еще и тратить понапрасну. Переводчики растрачивают себя в скромных ежедневных подвигах; переводится бумага на дежурные славословия в восточных завитушках; одна надежда, что прорвутся между завитушками живые человеческие слова – и что не перевелся еще читатель, способный этот переводческий подвиг оценить…
Сам Чуковский снова взялся за любимого поэта и в июле писал сыну: «Я перевожу запоем Уитмана, выйдет в Гослитиздате большая книга». Плюс редактура и корректура «Хижины дяди Тома», радиопостановка по книге, воспоминания о Репине, воспоминания о сборнике «Елка». Еще весной он писал сыну, что хочет заняться серьезной многолетней работой, «не печататься ни в газетах, ни в журналах, не выступать ни на каких трибунах». Он мечтал переиздать свои старые дореволюционные сочинения, полностью оставшиеся вне поля зрения современной критики и литературоведения: их как бы не было; а если кто и помнил о существовании забытых и давно не переиздававшихся работ – тот их беззастенчиво грабил. «Конечно, мне очень больно, что вся моя огромная 15-летняя работа до революции пошла насмарку; мне хотелось бы так реставрировать мои старые книги об Уайльде, об Уитмане, о десятках писателей, чтобы составилось хотя бы два тома моих сочинений, но где найдешь издателя для таких „беззаконных комет“?» – писал он сыну.
В октябрьском письме Чуковского сыну мы читаем победную реляцию: «Знаешь ли ты о моих успехах? Я написал сценарий „Айболит на севере“, имеющий успех; я продал Детиздату полный том своих стихов и сказок, я очень много перевел Уолта Уитмана, составил „Чтеца-Декламатора“; печатается моя „Репин – Горький – Маяковский – Брюсов“, сильно „исправленная“ в разных местах. Верстается „Высокое искусство“…»
А между тем это все воспоминания, составительская работа, переделка когда-то сделанного; оригинального творчества совсем немного – вот разве что переводил Уитмена. Свои статьи о школе К. И. сам называет «третьим сортом»; большие труды уже печатаются, теперь он сдает в печать оставшиеся при их подготовке обрезки и остатки: в «Мурзилке» выходит рассказик «Бранделяк» – воспоминание, всплывшее при написании «Секрета» – «Гимназии», в «Правде» – «Советский стиль художественного перевода», а в «Литературной учебе» – статья «Социальная природа переводчика», развивающая не самые мудрые мысли из соответствующей главы «Искусства перевода», вымученной еще в 1930 году; все это – побочный продукт переработки «Искусства перевода» в «Высокое искусство».
«Социальная природа переводчика» – серьезная неудача Чуковского: он пытается нащупать что-то верное, и ему даже кажется, что мысль выстраивается правильно, а выстраивается-то чепуха. Вроде бы правильный посыл: «возлюби переводимого автора больше самого себя» – а выходит совсем нехорошо: мол, социальная природа переводчика неминуемо отражается на том, что он делает. Вроде бы давняя мысль Чуковского: стиль – это человек, творчество – отражение личности… но стоило вместо души появиться социальной природе, как вышло из рук вон плохо. Приводимые в начале статьи примеры наверняка взяты из советских газет. Чуковский очень тщательно собирал фактуру, как сказали бы сегодняшние журналисты; анализировал десятки примеров, подыскивал самые показательные… но сам уровень этой прессы был чудовищен, направление анализа было задано внешними условиями, а не внутренними убеждениями автора, а потому и получилось нечто неудобоваримое:
«В русско-марийском словаре слово „большевик“ было переведено словом „зазнавшийся“».
«Казахские националисты переводили слово „революция“ безобидным словом „изменение“, то есть маленькая перемена, т. к. их затаенным желанием было, чтобы революция выродилась в постепеновщину, мирный реформизм либерального толка».
Даже в переводе выражения «социалистическое соревнование» на мордовский словами «работа вперегонку» и то обнаруживается крамола: мол, вперегонку – это капитализм, конкуренция, выражение не передает товарищеского смысла соцсоревнования… Наверняка газеты, откуда взяты эти примеры, отыскивали в неудачных переводах вредительство; Чуковский о вредительстве не говорит – нет, он рассуждает о том, что на переводе лежит печать социальной природы переводчика (его политических убеждений, его мировоззрения, его личности; говорить-то стоило только о «личности», а не о высосанной из пальца «социальной природе»). Он рассуждает о Жуковском, который переводил гомеровский эпос в своем сентиментальном духе, находя в нем мирное чтение для отдохновения; о поэте П. Я. (Петре Якубовиче), который навязывал свои литературные народнические штампы вовсе не склонному к народолюбию Бодлеру; о Сологубе, который шевченковское 'бо немае Господа на небЬ перевел «потому что Бог нам не ограда» – то есть как бы утверждал существование Бога вместо отрицания, как в оригинале…
Вывод из этого всего был вполне умеренный: «Если переводчик и автор, как это часто бывает, принадлежат к диаметрально противоположным общественным группам, для обеспечения точности перевода требуется со стороны переводчика значительно больше усилий, чем при переводе идеологически близких ему произведений поэзии». Но и в этом случае – как и в случае с «Солнечной» – стоило Чуковскому совсем чуть-чуть проявить неискренность, невольно, незаметно для себя, чуть-чуть отклониться от внутреннего ориентира, от давным-давно выработанного эстетического мерила, от дихотомии «талантливо – бездарно» в пользу «полезно – не полезно», «правильно – неправильно» – и тут же выходило плохо. Что замутило его зрение? Пережитые ужас и горе – или, наоборот, жизнь в тоталитарном государстве, где даже самые лучшие люди помимо собственной воли впитывают из воздуха идеи, образы, концепции? Время было кривое, и не искривиться вместе с ним было очень трудно.
Неудача Чуковского не прошла незамеченной: А. Штейн в «Правде» задался вопросом: «Чему учит „Литературная учеба“?» В статье с таким заглавием он обвинял Чуковского в вульгарном социологизме и