его „поэма“ – плод чудовищного недомыслия или сознательный пасквиль на великий подвиг нашего народа, карикатура на участников войны, прикрытая формой детской сказки?» – вопрошал в своей статье Бородин.
Чуковский, уже привычный к гонениям, заранее знает, чем кончаются процессы, которые начинаются с подобных вопросов: отлучением от литературы, отказом в публикации статей, уничтожением тиражей готовых книг и рассыпанным набором тех, что должны быть напечатаны. Замалчиванием имени в печати. Запретом на профессию. Безденежьем. А оказаться без дела и денег ему сейчас никак нельзя. В декабре 1943 года родился новый внук Митя, семья сына с тремя детьми еще толком не устроена, дочь с ребенком находится в подвешенном состоянии между Москвой и Ленинградом, на иждивении у К. И. больная жена и внук Женя… Он – глава семьи, патриарх, он сильный человек, он привык помогать детям и внукам и быть им опорой. Но теперь его положение оказалось чрезвычайно шатким: прозвучавшие обвинения могли кончиться не только изгнанием из литературы. «Сознательный пасквиль на великий подвиг нашего народа» и «сознательно опошляющий великие задачи» – это уже тянуло на уголовную статью. Чуковский совершенно утратил душевное равновесие. «Я никогда, пожалуй, не видела его таким невменяемым, как сейчас», – записала в дневнике Лидия Корнеевна.
«Единственным возможным и естественным в ту пору выходом из создавшегося положения, когда на кону оказались не просто судьба отдельной сказки, а весь многолетний труд, писательская и гражданская репутация, самая жизнь, наконец… было покаяние, – пишет Евгений Ефимов. – 13 марта Чуковский отправил письмо „В редакцию газеты ‘Правда'“, в котором признал, что его сказка „оказалась объективно плохой“, но при этом решительно отверг всякое предположение о том, что он мог „сознательно опошлить великие задачи воспитания детей в духе социалистического патриотизма“… Письмо напечатано не было, его копию редактор „Правды“ П. Н. Поспелов переправил в УПА, Г. Ф. Александрову, а тот, в свою очередь, новые копии – И. В. Сталину, А. С. Щербакову и Г. М. Маленкову».
Возможно, покаяние здесь – не самый подходящий выбор слова. Покаяние – признание грехов; в советском понимании – политических ошибок, а не творческой неудачи. Чуковский политические ошибки и злой умысел отрицал. Творческую неудачу признавал – но ведь, положа руку на сердце, в том, что сказка объективно хороша, он и не был уверен. Здесь имело место не вынужденное покаяние, как в 1929 году, а обыкновенная самозащита.
Но и письмо его не спасло. Уже 18 марта (согласно дневниковой записи Валерия Кирпотина) состоялось заседание Президиума Союза советских писателей. 'Поливанов, Юдин, Сейфуллина, Барто, Финк, Тихонов – все с удивительным единодушием говорили о политической опытности, расчетливости Чуковского и его двоедушии.
Катаев: Ваша сказка «Одолеем Бармалея» – дрянь!'
В 1966 году, вспоминая события 1944-го, Кирпотин записывал: 'Был созван специальный Президиум Союза писателей, и Фадеев в большом докладе разносил «Бармалея» по всем направлениям. Чуковскому было сказано много слов, совершенно лишних, и о нем самом и о его поэме. Критика вышла за пределы необходимого и возможного, и – выдвижение (гипотетическое выдвижение на Сталинскую премию, о котором говорилось выше. –
Стало ясно: Чуковский – официальная жертва. Одна из немногих, но не единственная. Одни знакомые утешали К. И. тем, что за одного битого двух небитых дают, другие переставали здороваться при встрече. Редакции предсказуемо начали отказываться публиковать уже принятые работы. В июне К. И. писал в дневнике: «После ударов, которые мне нанесены из-за моей сказки, – на меня посыпались сотни других – шесть месяцев считалось, что „Искусство“ печатает мою книгу о Репине, и вдруг дней пять назад – печатать не будем – Вы измельчили образ Репина!!! Я перенес эту муку, уверенный, что у меня есть Чехов. Но оказалось, что рукопись моего Чехова попала в руки к румяному Ермилову, который, фабрикуя о Чехове юбилейную брошюру, обокрал меня… Если бы я умел пить, то я бы запил. Так как пить я не умею, я читаю без разбора, что придется».
К. И. много выступал в это лето с лекциями о Чехове (по поводу сорокалетия со дня смерти) и с воспоминаниями о Репине (по поводу столетнего юбилея). 29 июня он записывал в дневнике, что на его лекцию о Чехове в Доме ученых не пришел никто из приглашенных им друзей, кроме Бориса Збарского (ученый, который бальзамировал тело Ленина). 17 августа в ужасе записал, что прибежал на выступление в зале Чайковского в шлепанцах и без носков, так что директор зала одолжил ему свои носки…
Лето принесло хорошие новости исторического масштаба: фашистов изгнали со всей территории СССР. И плохие семейные новости: Лидия Корнеевна пыталась вернуться в Ленинград, однако столкнулась с противодействием Большого дома. Ее друзей начали таскать на допросы, выясняя, зачем она вернулась; квартиру не возвращали под предлогом того, что Л. К. не эвакуированная, а сама переехала в Москву еще до войны… Стало ясно: жить в родном городе ей не позволят. Стало ясно и то, что никакой новой свободы не предвидится; что у власти те же палачи, что и в годы репрессий. Лидии Корнеевне пришлось обустраиваться в Москве, которую она никогда не любила. Из Ленинграда она писала отцу: 'Тут многие о тебе спрашивают, и отношение такое, как
Все, на что не хватало сил в дни отступления и сбора сил для отпора врагу, – шпионаж, поиски внутреннего врага, закручивание гаек в области культуры – все возобновилось уже к концу 1943 года. Уже тогда «в докладной за подписью начальника управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Г. Ф. Александрова, его заместителя А, А. Лузина и заведующего отделом художественной литературы А. М. Еголина прозвучала идея „принятия специального решения ЦК ВКП(б) о литературно-художественных журналах“», – писал Денис Бабиченко в статье «Жданов, Маленков и дело ленинградских журналов» (Вопросы литературы. 1993. № 3).
В следующие месяцы было подвергнуто уничтожающей критике несколько произведений разных авторов, некоторые книги запрещены. Запретили сборник Асеева «Годы грома», причем Асеева, как и Чуковского, вызывали в ЦК и объясняли, что его книга вредная. Вызывали в ЦК ВКП(б) и Сельвинского, стихам которого посвятили специальное постановление Секретариата ЦК. Зощенко поносили за повесть «Перед восходом солнца», Федина – за книгу «Горький среди нас», якобы искажающую облик великого писателя. Отдельно травили Довженко – за «националистическую» киноповесть «Украина в огне». «2 декабря 1943 года секретариат ЦК принял закрытое постановление „О контроле над литературно- художественными журналами“, обвинив управление пропаганды и агитации ЦК в „слабом контроле“ за выпускаемой в стране литературой», – пишет Бабиченко. В феврале 1944 года на IX пленуме Союза писателей Фадеева отправили в отставку с поста председателя правления союза, а «вредных» писателей публично раскритиковали. В августе отдельного разноса удостоился журнал «Знамя».
В 1992 году журнал «Родина» опубликовал «Информацию наркома государственной безопасности СССР В. Н. Меркулова секретарю ЦК ВКП(б) А. А. Жданову о политических настроениях и высказываниях писателей». Политические настроения и высказывания зафиксированы подробно, обильно – и, кажется, со стенографической точностью. Доклад—точнее, донос – датирован 31 октября 1944 года и посвящен реакции литературной среды на «общественное обсуждение и критику политически вредных произведений писателей Сельвинского, Асеева, Зощенко, Довженко, Чуковского и Федина». Агентура доносила, что критика эта вызвала «резкую, в основном враждебную, реакцию со стороны указанных лиц».
В агентурных донесениях отмечались мрачные настроения литературных деятелей: «Сейчас невыносимо душно стало» (Голубов). «Вся литература у нас – литература казенная». «Почва не та. Не плодородная, не родящая почва» (Асеев). «Советская литература сейчас представляет жалкое зрелище. В литературе господствует шаблон», «все по указке, по заданию, под давлением» (Зощенко). «Современные писатели превратились в патефоны. Пластинки, изготовленные на потребу дня, крутятся на этих патефонах, и все они хрипят совершенно одинаково» (Федин). «На особое улучшение (в смысле свободы творчества) после войны для себя я не надеюсь, так как видел тех людей, которые направляют искусство, и мне ясно, что они могут и захотят направлять только искусство сугубой простоты» (Сельвинский). «Вырождение литературы дошло до предела» (Кассиль). «Я не могу и не хочу быть участником прикладной литературы, а только такая литература сейчас легальна», «бедственно положение писателя, очевидца и участника грандиозных