изобилуют вежливыми, но настойчивыми просьбами и напоминаниями: «я так понимаю, что было бы хорошо, если бы ты что-нибудь ответил»; «делом этим активно занимаются человек 7 – и все-таки опять нужен будешь ты (когда встанешь)»; «А Фридочку ты не видел еще?» (речь о дневниках Фриды Вигдоровой); 'и все эти прелести при условии, что ты
В новый год Оксман поздравил Чуковского и послал ему стихи Гёте в тютчевском переводе («Два голоса»):
А Чуковский ему на это отвечал: да, мол, я всегда знал, что «Роза и Крест» написана для пропаганды строки 'Хоть бой и неравен, борьба
В начале января 1966 года Лидия Корнеевна привела к отцу Иосифа Бродского. «И вот Дед сидит на диване, а Иосиф ходит, и Дед встает и подводит его к полкам англичан и американцев; и они перекидываются именами и оценками. Иосиф учтив, добр, внимателен, – и я вижу: не спорит, даже когда не согласен». К. И. просит читать стихи, Бродский читает «Новые стансы к Августе», Чуковский слушает – внимательно! – ему нравится – хвалит… Но Бродский, заведенный собственным чтением, начинает злиться. «Вам это не понравилось, я прочту другое», читает другое, бросает, встреча не клеится, контакта не получается… «Кончив, Бродский был весь в поту. Я видела, что он мучительно хочет курить. Я его увела. У меня мучительно разрывалось сердце», – записывала Лидия Корнеевна.
И Бродский, пожалуй, выбрал не те стихи… И Чуковский не понял, что Бродский – не один из многих, а единственный. И не принял, не оценил, не полюбил.
Корней Иванович писал в дневнике: «Был Иосиф Бродский. Производит впечатление очень самоуверенного и даже самодовольного человека, пишущего сумбурные, но не бездарные стихи. Меня за мои хлопоты о нем он не поблагодарил. Его любовь к английской поэзии напускная, ибо язык он знает еле- еле. Но человек он в общем приятный. Говорит очень почтительно об Анне Ахматовой…»
Стихи Бродского, пожалуй, не могли найти отклика у нынешнего Чуковского, как не нашел отклика «Доктор Живаго»; поэтика юношеского отчаяния, дисгармоничная музыка души, изнемогающей в поиске путей, оставляли его равнодушным:
Хаотичные, невзирая на жесткость структуры, «Новые стансы к Августе», полные глухой осенней безысходности, сырости, гнили, распутицы, растерянности и тоски – не песнь, а кашель – показались К. И. «сумбурными, но не бездарными»; отчаянно-наглая поза молодого поэта, приведенного к литературному патриарху, была воспринята как простая самоуверенность. Да и просто – ранний еще был Бродский, еще не тот даже, которого читатели и любят-то…
Лидия Корнеевна писала потом – уже после смерти отца, читая новые стихи Бродского: 'Многое мощно и берет за душу, а многое мне не по силам. И как грустно, что К. И., встречаясь, не встретился с ним, и так и не понял,
Чуковского сейчас берет за душу совсем иная лирика. Прозрачная, осенняя поэзия ухода, последней ясности, прощальной улыбки. Недаром он придумал для последнего сборника своих критических статей заглавие «Вечерняя радуга» – и щедро отдал его статье о стихах сельского поэта Семена Воскресенского, чей «ясный и простосердечный талант» оказался ему неожиданно созвучен. Чуковскому особенно близок сейчас Пастернак, о поздней лирике которого он говорил в статье с таким уважением. И недаром он подчеркивает способность Пастернака встречать «мрачную пору» поздней осени «как незаслуженный подарок судьбы», его «веселую благодарность природе за то, что она существует», и со знанием дела говорит, рассуждая о стихотворении «Сосны»:
'Здесь, под соснами, его осеняют высокие мысли о победе духа над пространством и временем. Он переживает одну из тех редких минут растворения человека в природе, когда у него исчезает ощущение своего отдельного 'я':
«Бессмертные на время» – превосходная формула иллюзорного освобождения от оков времени, освобождения, которое испытывает каждый из тех, кому дано хоть на миг раствориться в природе'.
Это не только о Пастернаке написано – это и о себе. И чрезвычайно сочувственно он говорит о «стремлении поэта к предельной простоте, к хрустальности, к преодолению хаоса, которым бывали до тех пор затуманены даже лучшие его произведения», о подчинении этого хаоса его творческой воле, о классичности и «пушкинской ясности», к которым пришел в конце жизни Пастернак, о его отношении к творчеству как к самоотдаче, о его любви к людям и «ненасытной жадности души, страстно жаждущей по- новому понять и осмыслить непостижимые радости, противоречия и трагедии жизни»… Это – и путь самого Чуковского, и его собственное стремление к гармонии, ясности и глубокой, мудрой простоте.
Мирон Петровский вспоминал, как на Чуковского в буквальном смысле слова «находил стих» – и он читал строфы за строфами, наизусть – Толстого, Тютчева, Баратынского, Федора Сологуба – «и когда утомленный стиховым сопереживанием слушатель, понемногу приходя в себя, припоминал, какие же стихи услыхал он сегодня, то оказывалось, что выбор и последовательность произведений не вполне случайны, но особым образом свидетельствуют о нынешнем умонастроении Корнея Ивановича. Это была как бы лирика Чуковского, положенная на голоса поэтов всего мира».
В его личной лирике слышались не только счастливые ноты пастернаковских говорящих ручьев, но и величавая торжественность поздней Ахматовой, и мрачная, могучая тютчевская метафизика… Клара Лозовская вспоминает: он все чаще читал Тютчева – вот это, например:
«Последние годы Корней Иванович тщетно надеялся, что отыщется собеседник, с которым он душевно и (по его выражению) аппетитно поговорит о смерти. Но такого собеседника не находилось», – пишет Лозовская. Одни пытались утешать: вы такой молодой, сто лет еще проживете, другие повторяли избитую истину – все, мол, там будем… «Он грустил, что никто не поддерживал с ним такой беседы и все отделывались банальными фразами. А это была его настоятельная потребность, и никто не мог утолить ее».
«Стыдно за вас»
Весной у Лидии Корнеевны был тяжелый приступ сердечной аритмии; в это время, 5 марта, от пятого инфаркта умерла Ахматова.
«Изумительно не то, что она умерла, – написал Чуковский в телеграмме в Союз писателей, – а то, что она так долго могла жить после всех испытаний – светлая, величавая, гордая. Нужно теперь же начать составление ее монументальной биографии».
«Наши слабоумные устроили тайный вынос ее тела, – негодовал он в дневнике, – ни в одной газете не сообщили ни звука о ее похоронах». Гроб с телом Ахматовой привезли из санатория, где она скончалась, и поставили в морге больницы имени Склифосовского; прощания в Доме литераторов не было – официальным предлогом было празднование 8 Марта и юбилея Агнии Барто.
Чуковский только что работал над статьей о Николае Гумилеве для «Чукоккалы» (альманах решено издавать, К. И. начал комментировать старые записи для нового, не помнящего, не знающего читателя). И пока работал, вспоминал Ахматову – молодую, большеглазую, робкую. Такой он описывает ее в дневнике, о такой Ахматовой пишет Соне Гордон, с такого портрета начинает свою статью для предисловия к ее