Интересно сопоставить с воспоминаниями Ходасевича несколько выдержек из дневника Чуковского:
«За 40 дней я 30 раз ездил в город на гнусной лошади и на телеге, которую из деликатности зовут только бедой, а не чумой, дыбой».
'Добужинский не знает, даже не подозревает, что такое добыть клевер или жмыхи, или хомут, или рабочего, или вообще что-нибудь. Для этого надо не спать ночь, сбегать чуть свет на мельницу выпросить возжи, снести к дяде Васе кусок мыла, выпросить телегу, послать к Овсянкину за хомутом, потом трястись под дождем, не евши 12 верст, потом ходить из одной канцелярии в другую, выстаивать в очереди, потом, получив, напр., разрешение на хомут, – трястись в сторону, в деревню, где оказывается, что человек, у которого есть хомут, находится в поле – идти к этому человеку за три-четыре версты, дарить ему собственные папиросы – вернуться с ним и узнать, что хомута нет, и получить от него какую-то дрянь, и ехать обратно не евши 17 верст, с болью в голове, и думать:
– Боже, когда же я буду писать!'
«Я прочитал в Порхове 12 лекций».
Замятину он пишет в это время: 'Я здесь читаю с успехом – вся интеллигенция слушает'. Изредка извещает, что погода прекрасная, в Холомках чудесно, зовет приезжать – не напрасно же он трудился. Но все чаще звучит «я устал», «я болен».
В июле К. И. ненадолго уехал в Петроград – видимо, решать вопросы с Домом искусств или лечить больную ногу. Лида писала ему из Холомков: «У нас уже почти нет никаких вещей для меня, и те, что остались, мама выменивает только на хлеб». Рассказывала, что у нее и Бобы на ногах нарывы. Что хлеба нет. Что очень холодно.
Именно с этого лета началась переписка К. И. с двумя старшими детьми. Коля раздражал отца праздностью и «шалопайством», Лиду он жалел: она почти в одиночку нянчила маленькую Муру, пока мать занималась хозяйством. Рассерженный, обремененный хозяйственными проблемами К. И. написал сыну длинное письмо с призывом одуматься, возобновить занятия английским языком, начать помогать семье.
Коля ответил ершистым посланием, где замечал, между прочим, касательно чтения английских стихов, что начинается оно обычно как совместное удовольствие, но если кто вздумает от него отказаться или выразит «на лице меньше энтузиазма», отец станет читать нотацию; так что ж это за удовольствие, если оно принудительное? В отношениях отца и сына назрел кризис.
В следующем письме – скорее записке – отец извиняется за что-то перед сыном, оправдываясь: «У меня нервы черт знает как измотались. Я тогда же увидел, что был не прав, и хотел перед тобой извиниться, но смалодушничал».
Но самое тяжелое было впереди.
11 августа Чуковский узнал от Добужинского о смерти Блока. На следующий день поехал по делам в Порхов, где получил письма с той же трагической новостью, с прибавлением, что Блока еще можно было спасти; с известием об аресте (пока еще аресте) Гумилева. На похороны Блока Чуковский не успевал.
Следующая запись в дневнике полна такой смертной, дремучей, выматывающей душу тоски, что и читать-то ее страшно.
В Петроград Чуковский вернулся осенью. Читал отрывки из своей книги на мемориальных блоковских вечерах. Расплакался в гостях у Ахматовой, когда она стала читать о Блоке.
Дел оказалось много: организация вечера Репина в Доме искусств, организация издания репинских воспоминаний, собственные книги. В декабре К. И. записывал в дневнике: 'Вчера вышли сразу три мои книжонки о Некрасове – в ужасно плюгавом виде (в «Некрасовской библиотеке» издательства «Эпоха» вышли «Поэт и палач», «Жена поэта» и «Некрасов как художник»; датированы они все, по стандартной издательской практике, наступающим 1922 годом. Книги вышли на плохой бумаге, в тонких бумажных обложках.
Огромная усталость и пережитое горе привели к долгой, незаметной депрессии. Ставить посмертные диагнозы – не наше дело, судить о депрессии можно по тому накалу тоски, который сквозит в дневниках, тому отвращению, которое Чуковский все чаще испытывает к окружающим, к жизни вообще, по его слезам – так плакал он разве что в 1931-м, когда болела, умирала и умерла Мурочка. Несколько лет голода, забот и горя при все усиливающемся внешнем давлении не могли не привести к определенным изменениям психики – а К. И. был еще из стойких…
Казалось, все кругом кончается, гибнет, сходит на нет. Дом искусств уже который месяц находился под угрозой закрытия, и конец был неизбежен – оставалось только гадать, сколько он протянет. Запретили «Литературную газету», закрыли журнал «Дом искусств». Тут подоспело очередное государственное решение по зажиму литературы: 12 декабря была издана инструкция о том, что каждая рукопись должна пройти предварительную цензуру Госиздата.
25 декабря умер Короленко. Почти одновременно с ним скончался Абрам Кауфман, один из тех, кто стоял у истоков Дома искусств. «Кауфман был бездарный и непросвещенный писатель – и ничему он не мог придать никакого серьезного оттенка, – записывал Чуковский в дневнике. – В Одессе над ним потешались. Но его любовь к русской литературе была огромная. Он не понимал ее, и не читал ее, но любил ее – торжественно. И служил ей – нелицемерно, и сделал ей много добра. В гробу он лежал спокойно, истово и хорошо».
Новый, 1922 год К. И. пошел встречать в Дом литераторов, «потому что не спалось».
'Говорились речи, – писал он в дневнике. – Каждая речь начиналась:
– Уже четыре года…
А потом более или менее ясно говорилось, что нам нужна свобода печати. Потом вышел Федин и прочитал о том, что критики напрасно хмурятся, что у русской литературы есть не только прошлое, но и будущее. Это задело меня, потому что я все время думал почему-то о Блоке, Гумилеве и др. Я вышел и (кажется, слишком неврастенически) сказал о том, что да, у литературы есть будущее, ибо русский народ неиссякаемо даровит, «и уже растет зеленая трава, но это трава на могилах». И мы молча почтили вставанием умерших'.
Глава шестая
«И в каждом овраге флаги»
Опять тоска
Голод в России достиг масштабов ужасающих. Появилось сразу несколько комитетов и комиссий помощи голодающим. Было, однако, ясно, что своими силами справиться с голодом истерзанная войной, разрушенная страна не сможет. В августе 1921 года советское правительство подписало соглашение с американской администрацией помощи АРА (American Relief Association), которая действительно очень много