Маяковский, Л. Андреев, Клюев, Пришвин или Ремизов, также склонные к революционным грехам.
Журналист Эдгар Арнольди, много раз встречавшийся с Грином в 20-е годы, писал: «Я знал, что Грин был активным участником революционного движения. Вполне естественно было ожидать, что он с готовностью будет об этом рассказывать: ведь революционные заслуги всеми и повсюду ценились, вызывали общий интерес. Но как раз об этом Грин никогда ничего не рассказывал. Наоборот, он совершенно явно проявлял полное нежелание распространяться о своей жизни. Я догадывался, что делалось это не из особой скрытности или желания утаить что-то сокровенное. Нет, насколько я мог понять, он просто считал, что пережитое им не может составить интереса для других, да и сам, по-видимому, не испытывал влечения к погружению в воспоминания».[44]
А между тем история его взаимоотношений с властями была очень драматична и тяжело сказалась на его судьбе. После того как беглый солдат Гриневский отказался участвовать в терактах, эсеры попытались использовать его для пропаганды. Почему Грин не решился на теракт, но при этом остался у эсеров – вопрос, ответ на который дает его проза, о чем говорилось в предыдущей главе, но все же художественное творчество писателя не вполне тождественно его биографии, равно как и сама биография творчеству, и наверняка тут были какие-то чисто личностные, психологические причины.
В одной из современных статей о Грине справедливо сказано: «Для преступления нужно как минимум мужество поступка, а обыватель немыслим без ощущения почвы под ногами. Ни тем ни другим Грин не обладал. Он мог стать нищим босяком – его выручала осторожность провинциала; он мог стать „профессиональным революционером“ – для этого ему не хватило жестокости».[45]
К этому можно было бы добавить свидетельство И. С. Соколова-Микитова: «При всей своей мрачности Грин бывал озорным, дерзким, но, как мне подчас казалось, не слишком смелым».[46] И хотя это воспоминание относится к более позднему периоду жизни Грина и сопровождено оговоркой мемуариста, что он видел Грина в компании, где «могли быть свои законы и обычаи», само это замечание не лишено наблюдательности и характеризует Грина в целом.[47] Он не смог переступить через кровь, которая так щедро будет литься в его рассказах. Может быть, потому и будет литься.
А вот деться от эсеров ему было некуда, и скорее всего именно эти, а не какие-либо идейные соображения удерживали его в партии. Нелегал, живущий под чужим именем на партийные деньги, человек, которого ничего не стоило сдать полиции, Гриневский был вынужден выполнять ту работу, которую ему поручали. Однако парадокс заключался в том, что его-то как раз такая жизнь долгое время устраивала. Не надо было больше унижаться, скитаться по золотым приискам, шахтам, вокзалам, пристаням, рыбацким тоням и кораблям, не надо было думать, где преклонить голову и как заработать на хлеб и вино. Обо всем этом заботилась теперь Партия. Он нашел в эсерах то, чего искал в казарме: независимости от отца.
Эсеры были люди не бедные, они получали деньги из самых разных источников и неплохо платили своим штатным сотрудникам. Скорее не устраивал эсеров сам Гриневский, и в его лице организация приобрела не самого полезного члена. Конечно, у него был хорошо подвязан язык и он умел произносить зажигательные речи,[48] но едва ли это компенсировало все его недостатки.
Юный Грин не был похож не только на жертвенных террористов Боевой организации, воспетых Савинковым, но даже на самых обычных, рядовых членов партии. Профессиональный революционер из него был такой же никудышный, как прежде реалист, моряк, золотодобытчик, рыбак, солдат… Это потом, в шестидесятые годы, о Грине станут писать всякие глупости, что, мол, куда бы его ни забрасывала судьба, он везде служил революции, а на самом деле «Алексей Долговязый» тратил партийные деньги на кабаки, совершенно не интересовался теорией, допускал чудовищные ляпсусы, сочинял в прокламациях небылицы (однажды присочинил, будто убил погнавшегося за ним полицейского, товарищи обрадовались, но на всякий случай не стали предавать этот факт гласности, решили его перепроверить и оказались правы в своих подозрениях[49]), был болтлив, неосторожен и тем очень сердил своих серьезных товарищей, которые насмешливо звали его «гасконцем». Членам организации тех двадцати- тридцати рублей, которые выдавала партия, хватало на месяц, а долговязый «Алексей» тратил их за два дня, да и вообще был в финансовых делах неразборчив.
Однажды в Ялте на даче у писателя С. Я. Елпатьевского, привечавшего революционеров, Грин украл одеяло, правда, кажется, не для себя, а для своего товарища, но вышколенная прислуга сделала круглые глаза, а политический ментор Грина и его «крестный отец в литературе» член ЦК партии эсеров Наум Яковлевич Быховский, которому известный беллетрист и корреспондент Антона Павловича Чехова Елпатьевский выговаривал за подопечных, был вне себя от гнева.
Быховский же (которому, кстати, посвящен рассказ «Третий этаж» и который выведен в образе посланца партии Валериана в рассказе «Карантин») оставил чудесные воспоминания о своем первом знакомстве с Грином, произошедшем в Тамбове в 1903 году:
«Проснувшись утром, я увидел, что у противоположной стены спит какое-то предлиннющее тонконогое существо. Проснулся и хозяин комнаты, приведший меня сюда.
– А знаете, – сказал я ему, – я хочу у вас тут попросить людей для Екатеринослава, потому что люди нужны нам до зареза.
– Что же, – ответил он мне, – вот этого долговязого можете взять, если желаете. Он недавно к нам прибыл, сбежал с воинской службы.
Я смотрел на долговязого, как бы измеряя его глазами, разглядел, что он к тому же и сухопарый, с длинной шеей, и сразу представил себе его журавлиную фигуру, с мотающейся головой на Екатерининском проспекте, что будет великолепной мишенью для шпиков.
– Ну, этот слишком длинный для нас, его сразу же заметят шпики.
– А покороче у нас нет. Никого другого не сможем дать… …Товарищ принес чайник с кипятком и разную снедь.
Было уже 9 часов утра, но долговязый не просыпался. Наконец товарищ растормошил его.
– Алексей, – сказал он ему, когда тот раскрыл заспанные глаза, – желаешь ехать в Екатеринослав?
– Ну что же, в Екатеринослав так в Екатеринослав, – ответил он, потягиваясь со сна.
В этом ответе чувствовалось, что ему решительно безразлично, куда ехать, лишь бы не сидеть на одном месте».[50]
Из Екатеринослава, где он некоторое время спустя в отсутствие Быховского начал самовольничать, его сплавили в Киев под начало известного эсера Степана Слетова по кличке Еремей, но там повторилась старая история: подпольщик Алексей ходил по пивным и, сидя на шее у рабочих, которых пропагандировал, тихо подрывал авторитет партии. Из Киева Слетов отправил Грина в Одессу, затем в Севастополь, и только в будущем своем Зурбагане он нашел место. Гриневский вел пропаганду среди матросов и солдат севастопольской крепости и имел успех. Быховский позднее вспоминал:
«Долговязый оказался неоценимым подпольным работником. Будучи сам когда-то матросом и совершив однажды дальнее плавание, он великолепно умел подходить к матросам. Он превосходно знал быт и психологию матросской массы и умел говорить с ней ее языком. В работе среди матросов Черноморской эскадры он использовал все это с большим успехом и сразу же приобрел здесь значительную популярность. Для матросов он был ведь совсем свой человек, а это исключительно важно. В этом отношении конкурировать с ним никто из нас не мог».[51]
Весьма примечательно и другое воспоминание Быховского, прямо касающееся литературных наклонностей Грина. Однажды Наум Яковлевич сочинил прокламацию и продиктовал ее своему подчиненному.
«Некоторые выражения ему, кажется, не особенно нравились. Но я же не знал, что это будущий видный экзотический беллетрист, и потому не придавал особенного значения его критике. Помнится, однако, что ему хотелось придать этой прокламации необычную для такой литературы, своего рода беллетризированную форму».[52]
Быховский первым признал у своего подопечного литературный талант:
«Гм… гм… А знаешь, Гриневский, мне кажется, из тебя мог бы выйти писатель».[53]
Эти слова приводятся в воспоминаниях Н. Н. Грин, написанных со слов самого Грина. Ничего подобного нет в мемуарах самого Быховского, и очень может быть, что Грин вещие слова ему задним числом приписал.