тогда, когда коммуна состояла из собратьев по перу. В Доме искусств бурлила жизнь. Там читали стихи Блок, Мандельштам, Сологуб, Кузмин и Маяковский, там выступали с докладами Шкловский и Чуковский, читал свои мемуары о Достоевском и Толстом А. Ф. Кони. Там вел поэтические занятия в возобновленном «Цехе поэтов» вернувшийся из Лондона Гумилев. Там устраивали по пятницам «живое кино» Лев Лунц, Евгений Шварц и Михаил Зощенко. Чем хуже было за стенами «Диска», тем выше возносился дух. Именно там, в первом (из двух вышедших) номере журнала «Дом искусств» Замятин опубликовал свою знаменитую статью «Я боюсь»: «… я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое… настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные и благонадежные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики».

По крайней мере половина этих определений подходит к Грину, как ни к кому другому, но он, казалось, ничего не замечал и ни в чем не участвовал.

«Грин был мрачен, в длинном своем черном сюртуке смахивал на факельщика. В быту он был хозяйствен и все умел. Как великую милость я принимала от него обычное полено, так им подсушенное, что мне оно шло на растопку в „буржуйку“, а о его растопке я и мечтать не дерзала. Разговаривать о литературе он не любил. В обращении был несколько суров», – вспоминала поэтесса Надежда Павлович.[196]

«Грин слушал споры и дискуссии писателей и молчал. Он был неразговорчивый и невеселый человек… Имя „Александр Грин“ звучало дико и бесприютно, как имя странного и очень одинокого создателя нереальных, только в воображении автора живущих людей и стран»,[197] – писал один из самых веселых и обаятельных жильцов дома на Фонтанке «длинный, тощий, большеротый, огромноглазый» Михаил Слонимский, племянник Семена Венгерова, прославившийся тем, что «выпьет, а не пьян» и получивший за это у «Серапионовых братьев» прозвище «Брат Виночерпий». Впрочем, устремленные на запад и любившие экспериментировать с сюжетом «серапионы» отдавали Грину должное как «западнику» и мастеру построения сюжета, и иногда он заходил к ним на пирушки, но вовсе не для того, чтобы говорить о литературе.

Грин был влюблен, как и многие обитатели Дома искусств, в семнадцатилетнюю Марию Сергеевну Алонкину, литературного секретаря этого богоугодного заведения; ей подарил он свою книгу рассказов и написал два суровых мужских письма:

«Милая Мария Сергеевна, я узнал, что Вы собирались уже явиться в свою резиденцию, но снова слегли. Это не дело. Лето стоит хорошее: в Спб. поют среди бульваров и садов такие редкие гости, как щеглы, соловьи, малиновки и скворцы. Один человек разделался с тяжелой болезнью так: выпив бутылку коньяка, искупался в ледяной воде; к утру вспотел и встал здоровым. Разумеется, такое средство убило бы Вас вернее пистолетного выстрела, но, все же, должны Вы знать, что болезнь требует сурового обращения. Прогоните ее. Вставайте. Будьте здоровы. Прыгайте и живите…

Желаю скоро поправиться.

А. С. Грин».

«Дорогая Мария Сергеевна!

Не очень охотно я оставляю Вам эту книжку, – только потому, что Вы хотели прочесть ее. Она достаточна груба, свирепа и грязна для того, чтобы мне хотелось дать ее Вашей душе.

Ваш А. Г.»[198]

Едва ли Алонкина отвечала на его ухаживания, окруженная куда более молодыми и веселыми людьми. Марии Сергеевне посвящали свои сборники молодые «Серапионовы братья», она входила в их содружество в качестве «серапионовской девицы», и одинокий, угрюмый Грин на их фоне, должно быть, сильно проигрывал, что не прибавляло ему доброжелательности.

«Один из старых литераторов, сам человек нервный и желчный, заметил однажды: „Грин – пренеприятнейший субъект. Заговоришь с ним и ждешь, что вот-вот нарвешься на какую-нибудь дерзость“, – вспоминал симпатизировавший Грину Вс. Рождественский и продолжал: – В этом была крупица истины. Грин мог быть порою и резким, и грубоватым. Жил он бедно, но с какой-то подчеркнутой, вызывающей гордостью носил свой до предела потертый пиджачок и всем видом показывал полнейшее презрение к житейским невзгодам».[199]

Трудно сказать, кого именно имел в виду Вс. Рождественский под нервным и желчным литератором, так не любившим Грина, но скорее всего им был Владислав Ходасевич, действительно отличавшийся такими чертами характера и оставивший свои очень живые воспоминания о Доме искусств, где есть всего одна фраза, посвященная Грину: «Его (Льва Лунца. – А. В.)соседом был Александр Грин, автор романтических повестей, мрачный, туберкулезный человек, ведший бесконечную и безнадежную борьбу с заправилами „Диска“, не водивший знакомств почти ни с кем и, говорят, занимавшийся дрессировкой тараканов».[200]

Конфликтовал Грин не только с заправилами, но и с обслуживающим персоналом Дома. Одна из таких стычек изза неправильно используемого, по мнению женщины-завхоза, графина (он служил у Грина ночным горшком) привела к тому, что несдержанный Александр Степанович прилюдно обматерил заведующую хозяйством. История эта разнеслась по всему литературно-богоугодному заведению, и дело кончилось тем, что Корней Чуковский, у которого были свои счеты с Грином, нажаловался на скандалиста Горькому. Алексей Максимович возмутился и прислал своему протеже грубую записку с поучением, как надо себя вести. Грин закусил удила, ничего Горькому не ответил, и только Слонимский некоторое время спустя их помирил. Однако былой близости с Горьким у Грина больше не было, единственного своего заступника и покровителя он потерял, что больно отозвалось на его судьбе десять лет спустя.

Так входил в советскую литературу Александр Грин. А между тем этот нелюдимый и нелюбезный, конфликтный человек (тараканы пусть останутся на совести Ходасевича), «нелюдимый молчальник и самоотверженный мученик творческих идей», чем-то похожий своей неразделенной страстью к Алонкиной на влюбленного Кису Воробьянинова, именно в это время и в этом доме писал одну из самых поэтических книг русской литературы – феерию «Алые паруса», которая была навеяна любовью к Алонкиной.

«Сидя часами в своей совсем холодной комнате, изредка поглядывая в затянутое изморозью окно на унылый каменный двор, он писал в это время самую удивительную солнечную феерию „Алые паруса“, и трудно было представить, что такой светлый, согретый любовью к людям цветок мог родиться здесь, в сумрачном, холодном и полуголодном Петрограде в зимних сумерках сурового 1920 года, и что выращен он человеком внешне угрюмым, неприветливым и как бы замкнутом в особом мире, куда ему не хотелось никого впускать», – вспоминал Вс. Рождественский.[201]

На самом деле все очень логично: такую книгу, как «Алые паруса», только в таких условиях и такой человек и мог написать. Первоначально Грин хотел назвать новое произведение «Красные паруса», причем ничего революционного в этом названии не было: «Надо оговориться, что, любя красный цвет, я исключаю из моего цветного пристрастия его политическое, вернее – сектантское значение. Цвет вина, роз, зари, рубина, здоровых губ, крови и маленьких мандаринов, кожица которых так обольстительно пахнет острым летучим маслом, цвет этот – в многочисленных оттенках своих – всегда весел и точен. К нему не пристанут лживые или неопределенные толкования. Вызываемое им чувство радости сродни полному дыханию среди пышного сада».[202]

Однако в дальнейшем, по мнению некоторых исследователей, именно неизбежная идеологическая знаковость красного цвета заставила Грина переменить название.[203] Точно так же и действие повести сначала должно было происходить в Петрограде, и в черновиках феерии встречается описание революционного города и идущих по нему солдат, уже совсем не похожее на картину Петрограда февральского из очерка «Пешком на революцию»: «Иногда завеса, раскрывшись, показывала малолюдную улицу, с её прохожими, внутренне разоренными революцией. Это разорение можно было подметить в лицах даже красногвардейцев, шагавших торопливо с ружьями за спиной, к неведомым землям… Перед мостом он увидал горы снега, высокие, как для катанья. Длинный деревенского типа обоз поворачивал к Седьмой линии. На той стороне речки туманно выступали умолкшие дворцы. Нева казалась пустыней, мертвым простором города, покинутого жизнью и солнцем. … в атмосфере грозной подавленности, спустившейся на знакомый, но, теперь, – чужой город было нечто предвосхищенное».[204]

В окончательном варианте Грин перенес действие в деревню с говорящим названием Каперна, а идею столкновения мечты с революционной действительностью оставил для рассказа «Фанданго».

Вы читаете Александр Грин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату