снег.
— Нет!
— Нет, так будет! Заходи…
Рот у него запух и открывался лишь одной стороной.
Я стал входить. Длинный коридор с полом, оставшимся только у стен. На середине доски ушли, а с краев их не тронули, чтобы не измараться, ибо они были заполнены тем же «коричневым» в несколько слоев. Средняя земля с поперечными брусками позволяла пройти к двери слева, откуда шел крутой пар и вздрагивала музыка — не то «Одессит Мишка», но то запись вокализа гюрзы. В «зале» было совсем темно. Два прохода между сваренными в три яруса койками соединялись у двери совсем малой площадкой. Низкая гипсовая урна, накрытая коричневым чемоданом, шатко стояла в центре. Вокруг урны на коленях и по- азиатски сидели и стояли, занимая все пространство, человек десять. На чемодане чадила керосиновая коптилка, лежали игральные карты. Рядом на ящике в качестве «банка» стояли банки кеты в собственном соку, пачки печенья и сахара. Шла игра в секу. Ставками для растяжки шли военная одежда и стоящий на ящике офицерский провиант. Проигравшиеся скучали голыми, а счастливчики на следующий день несли его одежду на базар, приносили водку. Иногда уже в себе. И отдыхали на своих ярусах. В гарнизонной столовой давали баланду и хлеб, так что с голоду не помрешь, а от поноса — пожалуйста. Почти все стремились получить продукты сухим пайком (чтобы их тоже проиграть), но!!! Тогда из них ничего не украдешь — это раз, и два — самые лихие могли бы помереть с голоду, а у нас ЧП не любят. От поноса — пожалуйста, а от голода — ни-ни.
Итак, вошедши, я стал задавать вопросы: почему так холодно? На какой койке можно расположиться? И еще… Один капитан на первый вопрос ответил жестом, указывая на железную печурку и кучку дров, нарубленных из коридорной двери. Этой печкой можно было бы обогреть сторожку площадью метра в два. На другие вопросы ни он, ни кто другой ни отвечать, ни разговаривать не хотели — ни со мною, ни между собою.
Не отвечали, и все… Не слушали.
Их не было.
За эти годы я часто встречал этих странных людей. Странности стояли колом в погружении. У одних в страх, у других в острую надежду выжить, у третьих получить полк, дивизию, ордена… И ненавидеть … Ненавидеть не только всех мешающих, но просто всех… всех успевших, всех счастливых, всех идущих мимо.
Здесь были погруженные в ненависть к «тыловым крысам». Отсидевшись в военкоматах три года, те кинулись за орденами и званиями во фронтовые части и, вытеснив этих битых, недожитых, недоспатых, полустоящих, не давши им довоевать и написать свою фамилию на стенах Берлина, теперь их демобилизуют — и что делать там, на заводе или в деревне? Все боялись демобилизации, а я мечтал о ней.
Демобилизация, Ленинград, Ирочка и Лена, институт, аспирантура, своя квартира… и пришел к этим койкам, железносваренным в три яруса.
В Кемь я приехал из Куйбышева, где проводил прием в Военно-транспортную академию. Шел Одна Тысяча Девятьсот Сорок Шестой год от Рождества Христова.
Представитель академии был как ангел, судьбу устраяющий. Надо бы сказать, что меня носили на руках (не только потому, что я не хотел ходить сам), но меня возили на крыльях, обозначенных на эмблеме авточастей армии, а наша академия — Военно-транспортная. Командир автобата капитан Кисейников в порядке шефского уважения и, скажем, личного пристрастия, не прямо связанным с поступлением в академию, отвез меня к подвалам военных складов. Сюда были свезены запасы немецкой армии, взятые под Волгоградом. Батальон Кисейникова работал на перевозке этого фантастического груза и весьма разновкуснейшего товара с барж. Поэтому, ввиду надежд на дальнейшие заслуги, он был любимым гостем складов. Вошед в подвал, он как Кио махнул рукой на необозримые громады бутылок, свезенных со всей Европы, и сказал: «Это все наше! Берите, майор, сколько хотите и сколько унесете». Я долго не понимал, что к чему и что чье, отказывался, отказывался… Но в конце концов все же преодолел стыд и взял три литровых штофа: один виски «Лонг Джон», один джин «Бефитер» «и на закуску большую бутыль «Чери- бренди».
Капитан погрузил на борт своего «доджа» три ящика шнапса и коньяка «Мартель», и мы двинулись за Волгу, где стоял его батальон. Не могу точно сказать, как прошел вечер и ночь, помню лишь две главные мысли. Сохранить и привезти домой красивые бутылки, а пить из ящиков капитана, и сохраниться от женщин, приведенных Кисейниковым для полной гарантии своего поступления в академию. Бутылки я сохранил, это точно. О втором могу сообщить лишь не точно. Утром у меня температура была — сорок и две десятых градуса. От чего — неизвестно.
Но… все проходит — прошла и температура, а я понял, что уже третий раз в Куйбышеве, и в каждый раз были свои сложности.
Прибыв в Ленинград и выдав самые лестные характеристики Кисейникову, я был отчислен из академии как не имеющий военного образования и отправился в резерв Беломорского военного округа в город Кемь, о котором ходил слух, что будто бы название его произошло от резолюции, писанной Петром Первым на документах людей, ссылаемых туда. Он якобы писал три буквы: послать к Е… М… мягкий знак дописали следующие поколения.
Итак, я прибыл в окружной офицерский резерв с надеждой искать демобилизации. В конце концов нашелся один высокопоставленный начальник по политчасти, мне ранее знакомый. Он был членом военного Совета 54-й армии, а ныне — военного Совета округа. Я подарил ему одну из трех упомянутых выше бутылок и попросил о своем деле. Он обещал хлопотать и сказал — жди.
И я ждал, изредка прихлебывая под одеялом из оставшихся двух стекляшек. Время тянулось трудно. В доме резерва смрадно, холодно, прокисло. Ходить по городу Кеми тоже холодно, на базаре ничего. Был там Кемский дом офицеров. Я познакомился с танцовщицей из ансамбля песни и пляски Верой. Милая девушка- сержант. Однажды я пригласил ее на спектакль приехавшего на гастроли театра. Она очень обрадовалась и, поразившись, благодарно прижималась, помахивая красивой копной рыжих волос по моему лицу. Как потом узналось, местные офицеры их никогда не приглашали и в публичных местах не появлялись. Офицерские жены держали железную оборону против ансамбля, и бедные девушки могли ухаживаться только со своими, а те сержанты им смертельно надоели. Наметившееся развлечение быстро рассосалось — ансамбль уехал на гастроли, и в темном, почти ночном северном снегу я остался один на один с резервом.
Сколь по воле ни ходи (нельзя же без конца), придешь к своей сырости и вони. Сидеть негде, лежать холодно, стоять тошно. Стал играть в карты с имеющими что проиграть. Играющим место у печки давалось без боя. Так тянулись часы, дни и недели. Длиннее они не продолжались еще никогда.
На койке второго этажа, подо мною, лежал мрачный капитан из политработников. Бывший филолог — русский, с говором прибалтийца.
— Апофеоз войны! Как у Верещагина. — сказал он, показывая на пьяных офицеров-игроков, сидящих вокруг урны.
— А вы думали? Все женщины мира выйдут вам на встречу с венками нарциссов на голове и уже без трусиков? — сказал я.
— Когда все кончилось, мы стали умными и обдумали такие трюки, как пропаганду, гипноз обстоятельств — закрытие амбразуры своим телом, долг родине, жажда мести и жизни, бессилие, азарт борьбы, власть над подчиненными, долг перед ними. Долг и страх перед старшим начальником. Успех и слава. Залили все спиртом, крепко размешали и высушили осадок — что осталось? Осталось: жизнь — это все.
Чтобы осознать сие, утвердить в себе и наконец прокрутить через умство, достаточно наступить на убитого солдата, присыпанного теплой землей, и получить в лицо и на шинель струю того, что осталось от желающего любить, мстить, командовать, властвовать, бороться, спасаться. Пропаганда для плебеев и дебилов. Для себя же — смерть безнравственна. Война — наглейший обман. Те, кто своими глупыми действиями родили ее и не сумели предотвратить потопа и пожара, кричат о защите родины. И посылают на убийство хороших, чудных русских мужиков.