Умрешь — начнешь опять сначала,
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная зыбь канала,
Аптека, улица, фонарь.
Вчера уехал мой московский гость — внук Сережа. Приезжал навестить старика, да заодно и отдохнуть от суеты столичной. За два вечера я рассказал ему эту странную историю. Сережа взял с меня слово записать ее, вот я и пишу.
Слава богу, времени теперь хоть отбавляй — покопался часок в огороде, и, глядишь, спина заныла. А ведь дело привычное: агроном, пусть и бывший. Да спина стала часто ныть, вроде то место, где в девятнадцатом ранило меня под Орском, когда нас гвоздила артиллерия белых…
Однако за дело.
Я кончил в четырнадцатом году Петровскую академию. На фронт под Варшавой попал в чине прапорщика. Там я, слегка лишь хлебнув окопной грязи, заболел сыпняком.
Меня отправили в Могилев в госпиталь, а оттуда почему-то перевели в местную больницу: наверно, госпитали были забиты ранеными. Я стал совсем плох, врач прямо сказал: молодой человек, если хотите что-нибудь сообщить родным, то поторопитесь. Перевели меня в особую палату, там на второй койке лежал страшно худой, обросший черно-седой бородой человек.
Ночью я очнулся от тяжелой дремоты и увидел, что сосед смотрит на меня блестящими воспаленными глазами.
— Вы не хотите спать? — свистящим шепотом спросил бородатый.
Я покачал головой, язык мне плохо повиновался.
— Я хочу вам кое-что сказать. Ваше лицо внушает мне доверие, а впрочем, у меня нет выбора…
Он помолчал. Потом сказал, пристально глядя на меня:
— Это кончается моя вторая жизнь. И я знаю, третьей не будет… Двух с меня вот так хватит…
Он провел ребром ладони по горлу, а я сквозь жар подумал: ко всему еще сумасшедший. Бородатый угадал:
— Я говорю в самом буквальном смысле и во всем отдаю себе отчет. Тут нет никаких символов, никакой игры словами. Если хотите слушать, я расскажу.
Я прочистил горло и сказал, что слушаю.
— Всегда я знал, что живу вторую жизнь, но знал как-то туманно, не до конца. А теперь уверен. Я ведь читал индийскую философию про переселение душ и прочее. Но это мистика, чепуха. А вот за мою историю эти переселенцы дорого бы дали… Вам наверняка случалось говорить себе: эх, кабы мне прожить жизнь или хоть часть ее еще раз! Как бы я славно все поправил, не сделал роковых ошибок, обошел стороной такую-то яму, не мучился угрызениями совести от такой-то подлости. Ну, это сродни мечтам Фауста, что ли…
Я кивнул головой: мол, согласен, понимаю.
Была темная ночь, тени от пламени свечки метались по стенам, и этот человек… Да у меня жар под сорок. Кризис при сыпняке — это пережить надо…
— Так вот, — продолжал бородатый, — вообразите человека одаренного, может быть, талантливого, который сам губит свои способности. Человека, от природы отнюдь не мерзавца, который в известных обстоятельствах делает подлости. Он проходит мимо настоящей любви, не замечая ее, и совершает все новые непоправимые ошибки… Такой человек родился в 1813 году в Петербурге. Это был я… Перестаньте думать, что я сумасшедший! Я отлично знаю, что мне не сто с лишним лет, а недавно стукнуло полсотни. И все же это был я. Объяснить не могу, могу только рассказать. А там судите сами. Ну, ладно, чтобы вас не пугать, я буду рассказывать в третьем лице… Итак родился Эн… или, лучше сказать, Эн-прим… А я буду для вас Эн-два…
Он улыбнулся своей выдумке.
— Отец Эн-прима был петербургский чиновник средней руки, родом из тверских мещан. Ко времени рождения сына, кажется, коллежский асессор и уже немолодой человек. Чин давал ему дворянство. Мать получила небольшое наследство, это позволило отдать Эн-прима в гимназию. Он обнаружил способности, особенно литературные. К удивлению отцовских сослуживцев, поступил в университет. Было это в 31-м году, когда в Петербургском университете царили убожество и подлость. Он не оправился еще от разгрома при Аракчееве и был под сильным подозрением у царя Николая. Не было в помине и московской патриархальности, простоты нравов. Только что пала Варшава, поляков гнали в Сибирь.
Эн-прим имел приятную внешность и был умнее и начитаннее большинства своих товарищей. Он писал стихи и был замечен кем-то из тогдашних знаменитостей. Но у него не было собственного выезда, камердинера и денег для игры. Чтобы справить ему мундир темно-зеленого сукна и приличный статский костюм, отец должен был залезть в долги. Младшая сестра пожертвовала частью своего приданого, чтобы купить ему золотые часы. Эн-прим был честолюбив, и его честолюбие не могло ждать многие годы, пока он добьется успеха в литературе или на другом поприще.
Студенты тогда делились на казеннокоштных, своекоштных и вольнослушающих. Эн-прим был своекоштным, жил дома и каждый день шел с Литейного на Кабинетную. Там, напротив Семеновских казарм, в небольшом двухэтажном доме был университет.
Дружба в восемнадцать лет завязывается быстро. Двое юношей стали его друзьями, оба из вольнослушающих. Один был сын гимназического учителя, другой… Другой из большого света, сын тайного советника, едва не министра. То был любимец судьбы, вроде графа из пушкинского «Выстрела». Помните? Красивый, знатный, богатый, щедрый…
Не выразить одним словом, что испытывал к нему Эн-прим: восхищение, зависть, жгучий интерес… Втроем они говорили обо всем, с откровенностью и доверием юности. Эн-прим и учительский сын были патриоты. Да и кто не был тогда патриотом? Жуковский и Пушкин прославляли усмирителей Польши. Но сын тайного советника знал слишком много, чтобы быть только патриотом. Он был вольнодумец, как его отец лет пятнадцать назад. Тогда патриотизм и вольнодумство были почти одно, теперь, в тридцать первом году — отнюдь нет.
Эн-прим и любимец фортуны бывали в доме учителя гимназии. Кроме сына, их товарища, у него была дочь, которую почему-то на английский манер звали Мэри. Ей было шестнадцать. Она была очаровательна. Вы догадываетесь, что произошло. К мукам тайной зависти, которой он стыдился, у Эн-прима прибавились муки ревности.
Вероятно, эти полудетские влюбленности так и кончились бы ничем, если бы не ее брат. Это прозвучит смешно, но для Эн-прима то был роковой человек. Когда я вам расскажу свою… вторую жизнь, вы поймете, что это значит. Да, тот белобрысый малый оказался роковым человеком. Он заронил мысль, он подвел Эн-прима к тому шагу, с которого все началось. Сознательно? Может быть, но не совсем. Коварно? Да, но ради забавы: посмотреть, что получится.
Эн-прим написал политический донос… Написал в горячке, в ярости: в тот день он окончательно (так ему казалось) убедился, что Мэри предпочла ему другого и тот торжествует. Когда он уходил, опустошенный и несчастный, ее брат сказал ему загадочно: «Подумай, что ты можешь сделать. Что ты должен сделать».
И он сделал э т о.
Может быть, послав свой донос, Эн-прим через полчаса горько пожалел. Может быть, он даже внутренне надеялся, что на донос его никто не обратит внимания, что его отправят в архив без последствий… Но дело было сделано, и уже ничего нельзя было поправить… О, это страшное чувство непоправимости содеянного, необратимости событий, которые ты сам подтолкнул! Дальше одно цепляется за другое, и остановить нельзя, нельзя…