ненависти к детям Петра Великого от второго брака, и в частности к цесаревне Елизавете Петровне, в которую был страстно влюблен. Кроме того, бабка в первых же письмах стала донимать внука разного рода ходатайствами и просьбами, исполнение которых отвлекало юного царя от занятий, доставлявших удовольствие.
В желании поскорее увидеть внука и внучку царица проявляла немалую словесную изобретательность. «Дай, моя радость, мне себя видеть в моих таких несносных печалях, – например, писала она, – как вы родились, не дали мне про вас слышеть, нежели видеть вас»; или: «наипаче того прошу: дайте мне себя видеть и порадоватца вами, такими дорогими сокровищи»; «а наипаче того желаю, чтоб мне вас видеть вскоре по моей к вам природной горячести»; я «забуду от такой своей радости все предбудущие свои печали, как вас увижу»; «о вашем вселюбезнейшем здоровье слышу, а вас не вижу и в том мне великая печаль»; «...чтоб мне вас видеть во всяком благополучии, и прошу вас также и молю всевышнего нашего Создателя, чтоб оное учинилось в недолгом времени, и мне истинно и веры не имеетца, чтоб мне вас видеть».
Внук отвечал бабке реже – разумеется, под диктовку наставника Остермана. Он также писал о своем горячем желании увидеться с нею, проявлял заботу о ее материальном благополучии и даже спрашивал, «в чем я могу услугу и любовь мою показать», но упорно сопротивлялся ее приезду в Петербург. 30 сентября в тон бабушкиных посланий Петр отвечал: «Я сам ничего так не желаю, как чтоб вас, дражайшую государыню бабушку, видеть, и надеюсь, что с Божиею помощию еще нынешней зимы то учинится может». В следующем письме, отправленном 5 октября, внук уточнил обстоятельства будущей встречи: он сам «для коронации своей в Москву прибыть намерен».[103]
Эта неопределенность бывшую царицу никак не устраивала. Она продолжала донимать внука мольбами о более скором свидании и, разумеется, в Северной столице – бабке не терпелось показаться столичной элите и полюбопытствовать, что представляло творение ненавистного ей покойного супруга.
Остерман не только сочинял письма бабке от имени своего царственного воспитанника, но и сам вступил с ней в переписку. Никогда ничего не делавший без ощутимой выгоды, барон и в данном случае рассчитывал извлечь пользу из контактов с царицей. Дело в том, что именно в это время до крайности обострился конфликт между ним и фаворитом императора Иваном Долгоруким. Над Андреем Ивановичем нависла угроза увольнения от должности воспитателя, и он искал поддержки всюду, где мог ее обрести, – в том числе и у царицы, которую он никогда не видел и о возможностях которой быть ему полезной не имел представления.
Первое письмо Евдокии Федоровне Остерман отправил 27 сентября 1727 года, то есть с тем же курьером, который вез письмо внука. В нем он заверил ее во «всеподданнейшей моей верности» как его императорскому величеству, так и в делах «которые к вашему величеству принадлежат». В другом письме к царице он обещал «его императорскому величеству, моему всемилостивейшему государю, без всяких моих партикулярных прихотей и страстей прямые и верные мои услуги показать, так и ваше величество соизволит всемилостивейше благонадежны быть в моей вернейшей преданности к вашего величества высокой особе».
К переписке с царицей он привлек и свою супругу, которая тоже убеждала Евдокию Федоровну: «...муж мой его императорскому величеству и вашему величеству служит и служить будет».
В данном случае Андрей Иванович просчитался – на деле оказалось, что царица была лишена возможности оказать ему помощь, хотя и обещала «сколь силы моей будет, и я вам всегда доброхотствовать буду». Однако, как явствует из донесений иностранных дипломатов, «сил» у царицы осталось маловато – их хватило лишь для того, чтобы вернуть из ссылки оставшихся в живых осужденных по делу ее сына царевича Алексея и возвратить своим родственникам Лопухиным конфискованное у них имущество. Правда, в этом отношении она действовала очень решительно. «Старая царица выхлопотала возвращение прав собственности всем, принадлежащим к ее дому... – доносил Маньян, – это исполняется с такою точностью, что приводит почти в отчаяние множество знатных лиц, награжденных этим имуществом большей частью в благодарность за услуги». Очевидно, в этом вопросе Евдокия Федоровна опиралась на полную поддержку царя.
Но личные отношения все не складывались. «До сих пор все еще не могут установиться искренние отношения между бабушкой и императором и обеими великими княжнами, – доносил 19 февраля 1728 года Г. фон Мардефельд. – Старая царица все еще живет в монастыре, где она занимает три маленькие комнатки или, вернее, кельи. Император и великие княжны сделали ей только один церемонный визит, который ей совсем не пришелся по душе, а также не достигла она желанной цели тем, что, облачившись в старомосковское одеяние, заставила всех посетителей подойти к своей руке».
Личная встреча бабки и внука состоялась незадолго до коронации Петра II. Единственное ее описание, причем весьма скудное, принадлежит перу испанского посла де Лириа. «В понедельник, 1 марта 1728 года (по новому стилю. –
Маньян подтвердил догадку де Лириа. Упреки внуку «относительно его связей с принцессой Елизаветой и ходатайства за некоторых из его министров» вызвали раздражение юного царя. Недовольство поведением бабки усилилось в связи с эпизодом с подметным письмом в защиту сосланного Меншикова. В ходе розыска выяснили, что духовник царицы-бабки получил «тысячу ефимков за то, чтобы ввести Меншикова в милость царицы». «Здесь, видимо, недовольны старой царицей, – доносил Маньян, – за то, что она умолчала о сообщении, сделанном ей духовником».
Маньян сообщил еще об одной детали в поведении царицы, вызвавшей недовольство внука: «Страшная ненависть, приписываемая старой царице по отношению к обеим дочерям, рожденным от второго брака покойного царя его супругой, заставила предполагать, что она не замедлит устроить так, чтобы принцесса Елизавета вынуждена была вступить в монастырь». «Некоторые даже того мнения, – добавлял он, – что ее мщение пойдет еще дальше, и она постарается о том, чтобы этот второй брак Петра I был признан недействительным, как заключенный еще при жизни его первой супруги». Напомним, что император в это время пылал горячей страстью к Елизавете, и намерение бабки упрятать ее в монастырь глубоко задевало его чувство. Маньян писал, что кредит царицы пал после того, как она сделала внушение царю относительно царевны Елизаветы Петровны.[105]
Прусский посол Мардефельд, возможно, был прав, когда писал о тайной мечте старой царицы «разыгрывать роль правительницы». Однако такая роль была явно ей не по силам. Царица, писал Мардефельд, «не обладает ни малейшими качествами, необходимыми для этого»; к тому же ее «совершенно притупило тридцатилетнее строгое заключение».[106] У нее недоставало сил даже для того, чтобы участвовать в придворных интригах.
Слабое состояние здоровья Евдокии Федоровны отметил и де Лириа: 7 мая 1728 года ее «поразил в церкви апоплексический удар, который, впрочем, не имел роковых последствий» – через десять дней она поправилась.[107] Лефорт 1 августа 1729 доносил: «Бабка царя чувствует себя слабой и нездоровой от водяной. Состояние ее ухудшается от показавшейся наружу воды. Говорят, что она находится в опасном положении».[108]
Внук, судя по наблюдению де Лириа, не имел желания часто встречаться с бабкой: Петр «хотя и почитает свою престарелую бабку, но виделся с нею только однажды именно потому, чтобы не дать ей повода говорить об управлении. Великая княжна тоже виделась с нею только один раз, и то взяла с собою принцессу Елизавету, чтобы иметь в ней поддержку, если бы та заговорила о политических и других делах, которые бы не способствовали взаимному удовольствию свидания».
Итак, Евдокия Федоровна, хотя и пользовалась внешним почетом, пребывала в фактической изоляции. В утешение внук мог облагодетельствовать ее материальными благами – в феврале 1728 года он назначил ей ежегодный пансион в 60 тысяч рублей, велев приготовить ей особое помещение при дворце с особым