голытьбу, копошащуюся в тусклом свете коптилок, Ходжа Насреддин горько думал: «Вот все, что осталось мне от большого и прекрасного мира!»
А мир лежал перед ним – широкий, просторный, открытый во все концы… Заря меркла, сумерки сгущались, затихшая река дышала прохладной свежестью – мир покорялся ночи, и звезды, разгораясь, все чище, ярче, отдалялись от сквозной воздушной черноты неба и тянули к земле дрожащие хрустальные нити – «струны ангелов», как сказал бы Хафиз.
Ходжа Насреддин не спешил домой. Половина гостей уже храпела вповалку на грязном полу, чайханщик тушил огни под кумганами, уже начиналась по всему городу первая сонно-певучая перекличка петухов, а он все сидел, все думал, пытаясь найти выход, который бы примирил в его душе две уже упомянутые взаимовраждебные силы и освободил бы его из ходжентского нестерпимого плена.
Он и сам еще не знал в это время, что его ходжентский плен уже кончился: в душе созрела решимость и ждет минуты, чтобы подняться в разум, а затем претвориться в дела; ему, как нависшей лавине, не хватало только толчка.
Глава вторая
Наконец судьба послала ему одну удивительную встречу, послужившую началом событий.
Направляясь по вечерам в чайхану, Ходжа Насреддин всегда проходил мимо одного глухонемого нищего, сидевшего под камышовым навесом у входа в старую, полуразвалившуюся мечеть Гюхар-Шад. По виду это был самый обыкновенный нищий, ничем не отличавшийся от своих бесчисленных собратьев, что во множестве сновали по базару, бродили по улицам, густо роились вокруг мечетей, гробниц и прочих священных мест, способствующих размягчению сердец правоверных, а главное – ослаблению завязок на их кошельках. Одно только было непонятно в этом нищем: почему он избрал для себя мечеть давно бездействующую, никем не посещаемую и малопригодную для процветания его ремесла?.. Получив от Ходжи Насреддина ежедневные полтаньга, нищий благодарил молчаливым поклоном, кротким взглядом добрых старческих глаз, как бы вернувших себе из далекого прошлого детскую ясность, сворачивал свою дырявую подстилку и удалялся в мечеть, в развалины, где, по-видимому, и жил, деля свое одиночество с летучими мышами и совами.
И вот однажды глухонемой нищий вдруг заговорил. Случилось это в конце зимы, в ненастных сумерках; тучи закрывали зарю, кропил косой редкий дождь, свистел в оголенных деревьях ветер, рябил тусклую воду в лужах, трепал и заворачивал камышовый навес над головою старого нищего. Ходжа Насреддин остановился перед ним, полез в карман за монетой, но достать не успел – нищий простер к нему иссохшую руку и проникновенным голосом сказал:
– Не печалься, Ходжа Насреддин, скоро ты сбросишь свои темные очки.
Ходжа Насреддин так и замер на месте с вытаращенными глазами, приоткрытым ртом и рукой, засунутой в карман. Он хорошо знал все хитрости нищих и не удивился бы тому, что глухонемой заговорил, но откуда знает старик его имя?
Нищий угадал мысли собеседника:
– Не бойся меня, Ходжа Насреддин! – В глубине его бледных глаз вспыхнул свет. – В надежде получить от тебя помощь, я уже много лет стремлюсь к беседе с тобою, но до сих пор это никогда не удавалось мне, хотя я неоднократно видел тебя и раньше. Я видел тебя в Бухаре, когда сидел со своей чашечкой возле водоема Ляби-Хауз, видел тебя в Самарканде…
– Подожди, – перебил Ходжа Насреддин, удивление которого возрастало с каждым словом нищего. – Каким образом и откуда ты узнал о моем пребывании здесь? Ты вселил в мое сердце тревогу.
– Извергни ее из своего сердца! Во всей округе только я знаю о твоем пребывании здесь. Мне сказал об этом один мой духовный брат из нашего тайного братства Молчащих и Постигающих, или – иначе – Звездно-странственных дервишей. Проходя в начале зимы по базару, он случайно увидел тебя как раз в то мгновение, когда неосторожный носильщик своим тюком сбил на землю твои темные очки…
– Припоминаю! – отозвался Ходжа Насреддин. – Однако у твоего духовного брата изрядно острые глаза, если он успел в одно это мгновение опознать меня. Уверен ли ты, что он не сочетает тайного братства Молчащих и Постигающих с другим и тоже тайным братством Подслушивающих, Подсматривающих и Выслеживающих?
– Не греши! – строго остановил его нищий. – Это был добродетельный брат, память о котором для меня священна, ибо он уже перешел из бренного земного бытия в иное, высшее состояние.
– Прости меня, мудрый старец, – сказал Ходжа Насреддин, чувствуя к дервишу внутреннее влечение и доверяясь ему. – Скажи теперь: почему именно сегодня ты обратился ко мне?
– По нашему уставу я в течение трехсот шестидесяти трех дней в году глух и нем, – ответил старик. – Ты первый, с кем я заговорил после годового молчания. Именно сегодня начались те мои два дня, когда я волен снять печать со своих уст. Что же касается прежних встреч, то они всегда бывали либо раньше, либо позже этих дней, и я молчал, хотя мое сердце стремилось к тебе и душа обливалась слезами.
– Говори, в чем твое горе, какой помощи ты ждешь от меня! – воскликнул Ходжа Насреддин, тронутый словами старика. – Может быть, ты нуждаешься в деньгах, почтенный старец? У меня как раз припрятаны в укромном местечке сто пятьдесят таньга, о которых моя жена ничего не знает.
– Я дервиш и не ищу в мире никаких выгод, кроме духовных, – ответил старик с достоинством. – Нет, не о деньгах я прошу тебя; однако здесь, на дороге, на холодном ветру, не место говорить о подобных вещах; идем со мною.
Они пошли в развалины мечети.
Старик провел гостя в маленькую келью, каким-то чудом уцелевшую от землетрясения, зажег с помощью огнива светильник. Ходжа Насреддин увидел в углу солому – постель старика, глиняный кувшин для воды, черепок, накрытый темной и черствой лепешкой, объеденной мышами по краям. Больше ничего не было в келье, да больше ничего и не нужно было старику, постигшему всю глубину и всю мудрость учения дервишей.
Взяв лепешку, старик осторожно обломал в ладонь объеденные края, высыпал крошки на лоскут, постеленный в углу перед мышиной норкой. Затем разделил лепешку пополам и подал одну половину гостю:
– Поужинаем сначала перед нашей беседой.
Гудел за стеною ветер, проскальзывал в щели, пригибая и колебля тонкое пламя светильника; вторя качаниям огня, по стенам и потолку качалась тень, то застилая, то снова открывая худое горбоносое лицо старика. Здесь, в этой убогой келье, под унылый свист ветра, под слитный шум упорного дождя, под мышиный писк и возню в соломе, началась их беседа. Старик полез куда-то в угол, достал из-под соломы узелок, развязал его и высыпал на каменный пол горсть мелкого серебра.
– Вот деньги, которые ты опускал в мою чашечку. Я сберег их все, до твоей вчерашней монеты; возьми и присоедини к тем ста пятидесяти таньга, о которых не знает твоя жена.
– Никогда еще я не брал назад своей милостыни! – возразил Ходжа Насреддин. – Оставь у себя эти деньги, почтенный старец, и при случае отдай какому-нибудь обремененному семьей бедняку. Теперь скажи – какой помощи ты ждешь от меня?
Не ответив, старик погрузился в глубокое раздумье, тягостное для его сердца, судя по вздохам, которыми оно сопровождалось. Прошло много времени, фитиль нагорел и потрескивал, разбрасывая искры, осевшее пламя едва теплилось.
Ходжа Насреддин палочкой осторожно снял нагар – пламя вспыхнуло, осветив старика. Он поднял голову:
– Ответь мне сначала, Ходжа Насреддин, познал ли ты уже свою веру?
– Свою веру? – удивился Ходжа Насреддин. – Я знаю ее с детских лет. Ислам – вот моя вера, хотя должен признаться, что частенько против нее грешу.
– Это общая вера, – сказал старик. – Но каждому из живущих открывается еще своя особая, частная вера, существующая только для этого человека. Я спрашиваю о твоей частной вере, только для тебя.
Ходжа Насреддин вынужден был сознаться, что своей частной веры не знает.