дольше обычного.
И он увидел! Ходжа Насреддин нарочно купил у него на глазах не две, а четыре корзины, – пришлось взять в помощь лепешечника, чтобы донести. При этом Ходжа Насреддин делал вид, что не заметил в чайхане Агабека, но про себя думал: «Сегодня же он пожалует ко мне в мазанку».
К вечеру он увлажнил глиняный пол водою, принес свеженарезанного камыша и устроил ишаку постель, потом разделил половинками абрикосы и разложил в красивом порядке на глиняном расписном блюде, купленном у Сафара за восемь таньга.
В приоткрытую дверь он увидел Агабека, направлявшегося к мазанке.
Небо пламенело, солнце опускалось в море огня; освещенный в спину Агабек рисовался на закатном небе грузно и тяжко, словно высеченный из камня. Но бывает на каждый камень свой молот! Ходжа Насреддин придвинул к себе корзину с лепешками, блюдо с абрикосами, повернулся лицом к ишаку, спиной – к двери. Закатное солнце окрашивало стену перед ним теплым янтарным светом; ишак, почуяв лепешечный запах, поднял уши – кончики их опушились в сиянии, сквозя тонкими волосками.
– Успеешь! – сердито сказал Ходжа Насреддин, оттолкнув от корзины его подсунувшуюся морду.
Закатный свет на стене погас, прикрытый тенью: Агабек стоял в дверях.
– О блистательный и царственнородный! – без малейшей заминки продолжал Ходжа Насреддин, протягивая ишаку лепешку. – Я нигде не мог найти в этом глухом селении лучших. Да что спросишь со здешних пекарей, если они даже и близко не подходили к дворцовым пекарням! Зато абрикосы хороши, без единой червоточинки; полагаю, они заслуживают вашего сиятельного одобрения.
Абрикосы заслуживали одобрения: в две минуты блюда как не бывало! Затем «блистательный» вернулся к лепешкам и сожрал подряд четыре штуки. Охота к еде у него разыгралась, он требовал еще и еще, – Ходжа Насреддин мог только шевелить в негодовании бровями да тихонько шипеть, а спиной пребывал по- прежнему в низкопоклонном изгибе.
Тень, заслонявшая вечерний свет, пошевелилась.
Как бы услышав шорох, Ходжа Насреддин обернулся, выпрямился, изобразил на лице испуг, замешательство. С преднамеренной неловкостью загородил собою ишака, у которого из пасти торчала недожеванная лепешка.
Агабек шагнул в дверь и уставился на Ходжу Насреддина строгим вопрошающим взглядом.
Ишак продолжал жевать; лепешка, пошевеливаясь, быстро втягивалась в его пасть.
– Вот оно что! – протянул Агабек, делая по старой судейской привычке вид, что ему все понятно, хотя на самом деле ему ровно ничего не было понятно. – Вот куда, оказывается, ты деваешь абрикосы и лепешки целыми корзинами!
– Я… я никуда не деваю, – сбивчиво забормотал Ходжа Насреддин. – Я употребляю в пищу.
– Употребляешь в пищу! – усмехнулся Агабек, всколыхнув бороду. – Две корзины лепешек и две корзины абрикосов ежедневно! Не лги, не скрывайся, говори правду! – Он грудью надвинулся на Ходжу Насреддина, чувствуя за его замешательством тайну, быть может, преступную. – Говори правду, я видел: ты кормишь абрикосами и лепешками своего ишака.
– Тсс! – Ходжа Насреддин сморщился, даже присел, как будто ему попала холодная вода в больной зуб. – Ради аллаха, о высокочтимый хозяин, не произноси этого грубого слова: оно здесь неуместно.
– Как это – неуместно? Здесь стоит ишак, я вижу ишака и говорю – ишак!
– Трижды, как нарочно! Лучше выйдем, хозяин, и поговорим за дверью, наедине.
– Мы и здесь наедине; ведь не считаешь же ты нашим третьим собеседником этого ишака?
– В четвертый раз, милостивый аллах! Выйдем, хозяин, выйдем!
Он вытеснил Агабека из мазанки, прикрыл дверь. И сразу угодил под строжайший допрос.
– Не допытывайся, хозяин, это великая тайна, к ней причастны многие сильные мира.
– Сильные мира? Но тогда наравне с другими сильными посвяти и меня в свою тайну.
– Я глубоко тебя чту, хозяин; здесь, в Чораке, ты воистину сильный, но по сравнению с теми – козявка или, лучше сказать, муравей.
– Я муравей! Да завяжется в три узла твой язык на этом дерзком слове!
– Прости меня, хозяин, но если речь идет о царственных особах…
– О царственных особах?.. – Кальян суетного нетерпения возжегся и задымил в душе Агабека. – Ты мой слуга, значит не должен от меня скрывать ничего.
Ходжа Насреддин поник головою, как бы раздираемый надвое противоречивыми чувствами:
– Что же мне делать? С одной стороны, я действительно не должен иметь никаких тайн от своего благодетеля – так наставлял меня покойный отец…
– Он тебя правильно наставлял и, по-видимому, был достойнейший человек.
– Но, с другой стороны, тайна и гнев могучих, гнев, который может испепелить нас обоих.
– Я никому не скажу.
– Не сочти за дерзость, хозяин, если я потребую клятвы.
– Клянусь своим загробным спасением!
И Агабек придвинулся к Ходже Насреддину вплотную, готовясь услышать великую тайну.
Однако по расчетам Ходжи Насреддина время для этого еще не пришло, плод еще не созрел – пусть повисит на ветке.
Сколько ни бился Агабек – Ходжа Насреддин остался непреклонен. Через неделю, раньше нельзя, он не может раньше, если бы даже ему пришлось покинуть место хранителя озера.
– Покинуть место? Что ты, зачем же! – испугался Агабек, сразу ослабив напор. – Если так, я подожду.
Соблазненный червяком тайны, он теперь крепко сидел на крючке!
Глава двадцать шестая
Все, все проходит; бьют барабаны, и базар затихает – пестрый, кипучий базар нашей жизни. Одна за другой закрываются лавки суетных мелких желаний, пустеют ряды страстей, площади надежд и ярмарки устремлений; становится вокруг тихо, просторно, с неба льется грустный закатный свет, – близится вечер, время подсчета прибылей и убытков. Вернее – только убытков; вот мы, например, многоскорбный повествователь этой истории, не можем, не кривя душой, похвалиться, что заканчиваем базар своей жизни с прибылью в кошельке.
Миры совершают свой путь; мгновения цепляются за мгновения, минуты – за минуты, часы – за часы, образуя дни, месяцы, годы, но мы, многоскорбный повествователь, из этой вечной цепи ничего не можем ни удержать, ни сохранить для себя, кроме воспоминаний – слабых оттисков, запечатленных как бы на тающем льде. И счастлив тот, кто к закату жизни найдет их не совсем еще изгладившимися: тогда ему, как бы в награду за все пережитое, дается вторая юность – бесплотное отражение первой. Она не властна уничтожить морщины лица, вернуть силу мышцам, легкость – походке и звонкость – голосу; ее владения – только душа. Встречали вы старика с ясными и светлыми глазами? Это юность, повторенная в его душе, смотрит на вас, это бесплотный поцелуй из прошлого, подобный свету погаснувшей звезды, это блуждавший где-то и наконец вернувшийся к нам обратно звук струны, которая давно уж отзвенела. Да будет ниспослана такая милость и нам за все наши горести и утраты: пусть никогда не изгладится в нашем сердце благословенный оттиск, оставленный юностью, дабы, вернувшись к нам на закате, узнала она дом, в котором когда-то жила… Есть на земле Фергана, навек покинутая нами и навек незабвенная, – голубой сон души; это ее память, ее след оттиснулись на сердце: ее раскаленное солнце, ее города с многошумными, пестроцветными базарами, ее селения, утонувшие в зеленых садах, ее горы с вознесенными за облака снеговыми вершинами и мутно-ледяными потоками, ее поля, озера и пески, хрустальные рассветы и багрово-страстные, во всю небесную ширь, закаты над горами, ее осиянные ночи, задымленные чайханы, ее дороги, каждая из которых казалась когда-то дорогой в Ирам – страну счастливых чудес… Все это в сердце. Вернусь ли, увижу ли? Нет, никогда. Но есть впереди примирение – вторая юность: мы не вернемся, мы вспомним…
Прервем наши грустные размышления; зачем переживать нам старость дважды, один раз – в