«никто разобраться не может…»
Старый кадий Абдурахман столько лет жил по кривде и судил по кривде, что в конце концов сам весь покривел – и душой, и телом, и лицом. И шея была у него кривая, отягощенная зобом, и нос кривой с тонким раздвоенным кончиком, и рот как-то странно кривился, и бороденка торчала вкось; вдобавок он заметно припадал на левую ногу и ходил, приныривая на каждом шагу. Так его и звали в просторечии: «кривой кадий Абдурахман». К этому добавим, что он постоянно поджимал один глаз, тот или другой, в зависимости от хода своих судейских дел: правый – в ожидании мзды, левый – по взятии.
А так как он неизменно находился в одном из этих двух состояний, по ту или другую сторону мзды, то и смотрел на мир всегда только одним глазом.
Он приехал в Чорак на старенькой крытой арбе с перекосившимися ковыляющими колесами, которым дорожная прямая колея заметно была не по сердцу: при каждом обороте они так и норовили вывернуться из нее. Пегая лошаденка в оглоблях была низенькая, взъерошенная, жидко-хвостая и с бельмом на глазу; криво сидел и возница в седле, согнув одну ногу в колене, вторую же вытянув по оглобле вдоль. Сам кадий, в соответствии со своим званием, помещался внутри арбы, за опущенными занавесками, а снаружи, где-то в промежутке между арбой и лошадиным крупом, пристроился писец, старинный соучастник всех темных дел кадия. Писец был хотя и не крив, но весь измят и как-то выкручен, словно его стирали, потом выжали, а расправить забыли – так он и высох жгутом. И цветная чалма на его длинной, дынеподобной голове тоже была скручена жгутом.
Агабек послал навстречу кадию слугу с приглашением в гости, но кадий отказался, оберегая от лживых наветов белизну своего беспристрастия. Остановился он в чайхане. Сафар сейчас же изгнал из чайханы всех любопытствующих и, поручив кадия заботам Саида, отправился по дворам, собирать одеяла. Обычай того времени требовал, чтобы каждому высокому гостю ложе было устроено из многих одеял, – по разумению Сафара, кадию полагалось не меньше десятка.
Умывшись и выпив чаю, кадий молча посмотрел на своего писца – одним только глазом, правым.
Так же молча писец встал и удалился в направлении к дому Агабека.
Вернулся он затемно, когда среди чайханы высилась уже груда цветных одеял – не десять, а четырнадцать, и кадий возлежал на них, накрывшись пятнадцатым. Писец – все молча – показал ему два пальца и еще полпальца. Это значило – двести пятьдесят. Кадий вздохнул, закрыл правый глаз и открыл левый, обозначив этим свой переход из состояния «до» в состояние «уже».
Затем между ними произошел короткий разговор – шепотом, дабы не слышал чайханщик.
– Что за тяжба? – спросил кадий.
– Не тяжба, а сделка, – ответил писец.
– Сделка? – удивился кадий. – Столь щедро за сделку?
– Ему, верно, очень повезло, – прошептал писец. – Полагаю, он схватил за хвост какую-то большую прибыль.
– Причем – законную прибыль, – наставительно заметил кадий. – Вполне законную. Завтра узнаем, – закончил он и, повернувшись набок, сомкнул левый глаз, ибо состояния «до» и «после» не распространялись на часы его сна.
Из всех кривых сделок, что на своем веку записал и закрепил старый кадий Абдурахман, эта превосходила кривизною все мыслимое! Доходное озеро, дом и сад обменивались на какого-то грошового, презренного ишака! Налицо была тайная цель, а по закону темные сделки со скрытыми целями строжайше воспрещались. Между тем предстояло записать обмен в книгу, причем так записать, чтобы поставленные от хана для надзора за кадиями многоопытные вельможи не могли ничего заподозрить.
Когда Агабек звучным и внятным голосом заявил о своем непреклонном решении обменять озеро, дом и сад на ишака, в толпе чоракцев, собравшихся перед чайханой, возник недоуменный приглушенный гул, как в огромном встревоженном улье. Начавшись у помоста чайханы, этот гул мгновенно перекинулся в задние ряды, всколыхнул и взбудоражил их, прошумел, подобно летучему ветру, по заборам, усеянным ребятишками, затем перелетел на ближние кровли, многоцветно пестревшие платками женщин. Озеро – на ишака! Он обменивает озеро на ишака!.. Не было среди чоракцев ни одного, у которого не замутился бы разум, словно застлавшись дымом, и не дрогнуло сердце.
Но старый кривой кадий Абдурахман, поседелый в пройдошествах, ничуть не удивился, даже бровью не повел. Важно и невозмутимо он сидел на помосте чайханы, лицом к толпе, на возвышении, подобном трону, что устроил для него из пятнадцати ночных одеял чайханщик Сафар. Внизу сидел писец, нацелившийся длинным унылым носом в раскрытую книгу судейских записей. Этот, следуя своему господину, тоже сохранял полную невозмутимость.
Кадий строго воззрился на толпу.
Гудящий ропот начал как бы оседать, прижиматься к земле и наконец совсем затих.
Все замерли в трепетном ожидании.
– Узакбай, сын Бабаджана! – возгласил кадий. Ходжа Насреддин, ведя в поводу за собой ишака, приблизился к помосту.
– Что скажешь ты в ответ на слова Агабека, сына Муртаза? – вопросил кадий. – Согласен ли ты на обмен?
– Согласен.
В толпе чоракцев опять прошел гул. Он согласен! Еще бы!.. За ишака ценою в тридцать таньга на самом удачном базаре – и получить такое богатство!
Происходило какое-то загадочное, темное, страшное дело. Кто-то в толпе, не выдержав, тонко застонал, вернее пискнул.
Кадий сохранял прежнее спокойствие.
– Обе стороны изъявили согласие на предстоящий обмен! – возгласил он. – Первое требование закона исполнено. Теперь пусть каждый из жителей селения, если есть у него достаточно веский, подкрепленный доказательствами повод воспрепятствовать обмену, – пусть он скажет об этом перед лицом всех!
Таких не нашлось.
Кадий, выждав минуты две, заключил:
– К совершению сделки препятствий нет, о чем я свидетельствую.
Теперь предстояло последнее – запись. Такая запись, чтобы в ней не содержалось даже малейшей кривизны.
Вот когда старый кадий показал себя во всем блеске своего судейского хитроумия!
Минут пять он думал; как текли мысли в его старой голове, какими путями, – трудно сказать, но вот, в соответствии с их течением, поехала влево сперва его чалма и повисла, опираясь только на ухо, затем поехали влево очки, и наконец он сам поехал влево на своих одеялах, которые держались и не рушились только благодаря самоотверженным усилиям Сафара, подпиравшего возвышение плечом.
Когда кадий заговорил, в голосе его звучало гордое упоение могуществом своего разума.
– Запиши имена совершающих сделку! – приказал он писцу.
Тот заскрипел пером, так глубоко всунувшись в книгу, что, казалось, он скрипит по ее страницам своим длинным носом.
Кадий в это время мысленно подбирал слова, которые бы могли наилучшим образом свидетельствовать о полной законности сделки, выражая примерное равенство вкладов с обеих сторон.
– Доходное озеро и принадлежащие к нему сад и дом, – сказал он многозначительным, каким-то вещим голосом и поднял палец. – Очень хорошо, запишем! – Он подал повелительный знак писцу. – Запишем в таком порядке: дом, сад и принадлежащий к ним водоем. Ибо кто может сказать, что озеро – это не водоем? С другой стороны: если упомянутые дом и сад принадлежат к озеру или, иначе говоря, – к водоему, ясно, что и водоем в обратном порядке принадлежит к дому и саду. Пиши, как я сказал: дом, сад и принадлежащий к ним водоем!
По ловкости это был удивительный ход, сразу решивший половину дела: простой перестановкой слов озеро волшебно превратилось в какой-то захудалый водоем, находящийся в некоем саду, перед некиим домом. В общей стоимости такой усадьбы главная доля падала, конечно, на дом, затем – на сад, а водоем только упоминался – так, для порядка, ибо сам по себе даже не заслуживал отдельной оценки.
Стоимость имущества одной стороны уменьшилась во много десятков раз. Но сделка все еще заметно кренилась влево. Чтобы окончательно выровнять ее, многомудрый кадий приступил к исследованию