умирать, они должны жить долго и счастливо, радовать и радоваться, любить и быть любимыми, вырастать, становиться взрослыми и тоже рожать детишек. Я уверен в этом больше, чем в чем-либо другом на этом свете. Почему? Потому что чем дольше живу, тем чаще я начинаю думать, что звезды для того и существуют, чтоб такие, как ты, могли им радоваться. Звезды — просто восхитительные детские игрушки, а для того, чтоб играть ими, нужно жить. Поэтому я иду, малышка. Иду искать бородатого гнома с волшебной тележкой. Я обязательно найду его, ведь я — „безбородый безумец“, а нам, безумцам, обычно все удается, потому что звездное небо — за нас. И я, знаешь ли, нисколько не удивлюсь, если и в самом деле увижу бородатого гнома с тележкой, вероятно, я его даже узнаю, по крайней мере я в это верю!»
Шарц быстро вышел из дома кузнеца и почти бегом припустил к опушке леса. И хотя было яркое солнечное утро, с плеч его роскошным плащом текли мудрые и неизменные звезды. Это было так. Пролетающие ангелы видели это.
Если бы Эдмунд был здесь, он бы подтвердил. Впрочем, кто сказал, что его здесь не было?
Когда гномы увидели море… впрочем, это для людей оно было морем, гномам это слово ничего не говорило, на их собственном языке его и вовсе не было, с человечьих языков оно всегда переводилось как «слишком много воды». Так что гномы не увидели моря. Они увидели воду. Увидели и поняли, что «слишком» и даже «чересчур» слова весьма маленькие, и столько воды в них просто не влезет. Они просто лопнут от такого количества воды, эти несчастные слова! Вот, скажем, если гном наденет на себя десять пар штанов, это ведь тоже будет «слишком», может быть, даже «чересчур» будет, но разве сравнить эти несчастные десять пар с морем? Смеетесь. С ним и вообще сравнить нечего.
Вода…
Она может быть в чаше, хотя лучше, если это не вода, а пиво.
Вода…
Она обязана быть в рукомойнике. Проснувшись утром, ополоснуть лицо прохладной водой и быстрей к любимой работе!
И хорошо, когда вечером, после трудного, но успешного дня она есть в железной бочке или каменном бассейне, чем горячей, тем лучше, смыть трудовой пот, расслабиться, хорошо…
Еще вода может быть в подгорном ручье, реке или озере — это особые места, туда не каждому ходить приходится.
Но воды не должно быть так много. Так много просто не бывает. Не должно бывать. А она смотрит и смотрит на тебя, смотрит и хмурится. Ее так много, что она в состоянии смотреть и хмуриться. Она живая, что ли?
И вкусившая ранее недозволенных плотских утех и теперь мечтающая о подвигах молодежь, и умудренные опытом прежней жизни старики, все еще мечтающие о возрожденном величии гномов или хотя бы о несокрушимом шарте под их, разумеется, командованием, и даже не боящиеся смерти Невесты — все испуганно пятились от страшной зеленовато-черной воды, чьи скользкие блестящие щупальца с шипением тянулись к ним.
Невесты не боялись смерти, но это была не смерть… это была вода.
— Небывалая вода… — жалобно сказал кто-то из гномов.
Она завораживала и притягивала, пугала и отталкивала, она…
Да полно, вода ли это?!
— Она нигде не кончается… нигде… — выдохнул кто-то.
— Она сейчас схватит нас! Не подходите! Не подходите! — раздался чей-то истерический крик.
— Тут нам и конец, — спокойно и обреченно возвестил старейшина Шмуц.
— Не пойдем! — заорало сразу несколько голосов.
— То-то Якш смылся! — ядовито промолвил кто-то из старейшин, кажется, Пихельсдорф. — Продал нас переросткам, а сам сбежал, скотина!
— Она тянется к нам! Тянется! — вновь истерически завизжал кто-то, и гномы шарахнулись прочь, налетая друг на друга, сбивая с ног.
Страшно.
Тебе страшно — так же, как прочим.
Страшно.
Тебе, может, даже еще страшнее, Гуннхильд Эренхафт. Каждый из них визжит и шарахается лишь за себя. Каждый из них толкает, сбивает с ног и топчет другого лишь за себя.
А тебе нужно выдержать, не струсить и остаться стоять за всех.
За всех.
Владыка не смеет трусить. Нет у нее на это права. Да и времени тоже нет.
— Стоять! — яростно орешь ты, надсаживая связки, лишь бы услышали, лишь бы опомнились, а то ведь и моря никакого не нужно, эти трусы сами себя потопчут.
И еще раз:
— Стоять!
Кажется, услышали.
А теперь — шепотом, очень громким шепотом, так, чтоб всем слышно:
— Горло перережу тому, кто двинется… правда перережу…
А теперь еще одно, самое страшное, медленно повернуться к этому жуткому морю спиной, лицом к остальным гномам, скорчить подобие улыбки, она кривая, ну да ничего, авось сойдет, пусть лучше улыбки моей боятся, чем друг друга ногами месят, отступить на шаг… оно не схватит меня, не схватит, вода не живая, она никого не может схватить и, продолжая улыбаться, говорить… говорить… говорить… ругаться.
Когда это ты научилась так ругаться? У кого? А слова-то какие! «Недомерки сопливые», это ты про своих сородичей? А сама? Да что с тобой, владыка?
А ничего. Так им и надо.
Их ведь повезут на кораблях, Фицджеральд рассказывал, что это такое. Под ними будет надежное сухое дерево, и вода вовсе их не коснется, если, конечно, соблюдать осторожность и не лазить где попало, а вот тебе… тебе придется утворить нечто запоминающееся, чтоб их успокоить. И ты уже знаешь, что это. Знаешь и готова. Но тебе все равно страшно. Потому что в глубине души ты считаешь эту воду живым существом, которое только и ждет…
И все же… Другого выхода нет.
— Гномы! Петрийцы! — на сей раз орать не нужно, тебя каким-то образом слышат все, и шипение волн не смывает твой голос, напротив, ветер разносит его во все стороны. Всем слышно. — Я, ваша владыка, сейчас войду в эту воду, дабы доказать вам, что бояться нечего.
Гномы издают слитный нечленораздельный стон.
— Вам же и вовсе в нее входить не нужно. К завтрашнему утру люди пригонят к этому берегу корабли, что и перевезут нас всех на остров, — продолжаешь ты.
Еще один стон, не стон, скорей бурчание, в котором даже и слова отдельные разобрать можно, и ничего хорошего в этих словах нет, ни для людей с их неведомыми кораблями, ни для владыки с ее девичьей глупостью.