– Не знаю, кто такие “они”. Не знаю, чего “они” добивались от тебя. Знаю только, что у меня поводов стреляться или топиться нет.
– Не лги мне! Не лги!
– Мне на самом деле нечего тебе сказать.
– Ах, ну да! Ну да! – язвительно и брезгливо усмехнулся Бодолин. – Я перед тобой лопатой в душе ковыряюсь, а ты молчишь, ты трусишь, ты подписку давал…
– Я ничего не подписывал, – резко произнес я.
– Как это ты ничего не подписывал? – опешил Бодолин.
– Я ничего не подписывал, – повторил я. – Я ничего не обязан был подписывать. И ничего не стал бы подписывать.
– Но как же? Как же? – недоумевал Бодолин. – Нет, ты лжешь! Так не могло быть! И псевдоним тебе не назначили? Нет, ты врешь, падла продажная!
И Бодолин, вскочив, уже двумя руками попытался схватить меня за грудки. Но я, увы, без труда осадил его на место. Мне было жалко его. А я нисколько не облегчил ему пребывание в жестокостях жизни.
– Ты еще мне морду начистишь, – забормотал, поморщившись, Бодолин. – Я забыл. Ты ведь у нас спортсмен…
– И будущий оперный певец, – мрачно добавил я.
– При чем тут оперный певец? – Бодолин взглянул на меня с подозрением.
– Певцом ты представил меня Светочке, – напомнил я.
– А-а… Было такое… – кивнул Бодолин. – И ты к тому же обладатель солонки номер пятьдесят семь.
– Что вы все привязались к этой солонке и ее номеру!
– А я затяну петлю, – уже самому себе сказал Бодолин. – Или нет. У дяди Володи (тот как раз был известный оперный певец) есть коллекция оружия!
Затруднивший меня поиск необходимых для поддержания духа Бодолина слов был отменен явлением в шашлычную еще одной редакционной компании. Вошли четверо: Марьин, Башкатов, красотка Чупихина и, что оказалось для меня неожиданным, Цыганкова. Увидавший их Бодолин, взволновавшись, зашептал мне:
– О нашем разговоре никому ни-ни! Никогда!
Башкатов пригласил присоединиться к их компании, Бодолин сейчас же вскочил, раскинув руки – само дружелюбие, – бросился обнимать пришедших. Я, сославшись на дела, вручил свою долю дани Светочке, раскланялся со знакомцами и поспешил к выходу.
– Куделин, куда же ты? – услышал я башкатовское. – Постой! Нужно поговорить! Есть новости!
– Успеется… – пробурчал я.
Два дня я был свободный (занятия имел), а появившись в редакции после отгулов, сразу же узнал о том, что Миханчишин с Ахметьевым стрелялись.
Занятия имел, бросил я. Занятия эти состояли в сидениях с книгами (совершал выписки), поездке в Кусково (музей фарфора) и трех выходах с поисками нового места трудового расположения.
В те два дня я был убежден, что чем быстрее сам уйду из газеты, тем будет пользительнее для меня. Во-первых, перестану жить ожиданиями (а в них – страхи или хотя бы душевные неуюты) неприятностей, обещанных Сергеем Александровичем. Во-вторых, проверю, насколько обязательны его угрозы насчет разбрасывания волчьих рекомендаций моей невесомой личности там и тут. Тогда уж брошусь в грузчики или подсобные рабочие зеленных магазинов. Или – при невероятной удаче – в ученики краснодеревщика. Или еще в какие-нибудь ученики. Руки мои – наследство отца – умели делать многое. А если мне уже направили повестку из военкомата, то я, для верности, позволил бы себе дожидаться прихода на квартиру офицера с солдатами.
Но и против увольнения из редакции нечто настраивало. Выходит, сбегаю я от Сергея Александровича и “их”, заранее убоявшись. И чем бы я объяснил свой уход Зинаиде, к тому же не поставил бы я ее под какой- либо удар. Ко всему прочему было в редакции много людей, мне теперь приятных.
Тут опять в моих мыслях следовал поворот. Приятные-то они приятные. И я, возможно, кому-то приятный. Не исключено. Но меня-то водили в кабинет Зубцовой. И еще кого-то водили. В тот день, и, может быть, накануне, и, может, после. И из кого-то, как из Димы Бодолина, выковыривали нечто низкое и постыдное, что давало возможность закабалить душу и совесть. Я теперь перебирал в мыслях: а этот мог бы согласиться? А этот? А этот? А эта? А другие, может быть, согласились или вынуждены были согласиться годами раньше. Являлось в голову и иное: вон тот-то раз пять в год ездит в заграницы. Вон тому-то вне очереди дали квартиру. А того-то без всяких на то заслуг перевели в старшие литсотрудники (и оклад повысили). Каждый, каждый, получалось, мог вызвать интерес Сергея Александровича, а в конце концов и его благорасположение. Что же? Теперь предстояло жить с оглядками? Не брякни что-либо в присутствии этого и этого? Эким подлым делом я теперь занимался! Но не одарил ли меня этой подлостью, не наполнил ли ею мои воображения Сергей Александрович сотоварищи? Стало быть, оказался способным эти подлости воспринять… И для него это была никакая не подлость, а работа, образ сбережения крепости отечества и государства. Но почему все должны были согласиться? Я-то вот не согласился… И что? Меня-то ведь водили. И обо мне могли сейчас думать невесть что. “Не брякни при нем лишнего…” Но что было – лишним? И чего следовало бояться?
Нет, надо уходить, опять уговаривал я себя. Ну уйду, отвечал я себе же, но что будут судачить мне вслед?
При всех своих сомнениях я не мог не думать об обеде в шашлычной. Да, видимо, Диму подцепили. И надо полагать, с ним не церемонились, как со мной. Его ставили на колени, причем в грязь, в блевотину, загоняли в угол и, по всей вероятности, своего добились. Это были уже не рисунки моего воображения. А прочувствованно мною реальности. Я не способен проглядывать человека насквозь, как иные наши специалисты, но порой мне открывается пережитое другим человеком, пережитое вне моего присутствия. И