– Мне его не определили и предки…
– А я смогу, – строго сказал я. – Записку соседям написать?
– Ну напиши, – лениво протянула, в московской манере, будто жуя ириски, Цыганкова. Она, похоже, успокаивалась.
Я же успокоиться не мог, набрасывая записку (а то ведь Чашкин доложит в милицию о нарушении паспортного режима), записка выходила бестолково-глупой, а я то и дело поднимал голову как бы в соображении поиска слов, сам же поглядывал на Цыганкову. Я и в разговоре смотрел ей в глаза, иначе она посчитала бы, что я хитрю, стараюсь увильнуть от ее заботы. Получалось, что я впервые разглядывал ее вблизи. Другое дело, что мне было все равно, какая она вблизи, какая она вдали и какая она вообще. Она была, она была живая, и она стояла рядом. Холодный же наблюдатель рассмотрел бы в ней сейчас вот что. Издали, то есть в коридоре, в Голубом зале, на улице, черты лица ее казались мне совершенно правильными. Теперь же я углядел, что нос ее с правой стороны как бы заострен и вытянут, а правый уголок рта очевидно длиннее левого. При новой стрижке Цыганковой, так же как и торчащие уши, особенности носа и рта ее для меня замечательно проявились. Она отчасти стала казаться мне похожей на известного персонажа, сотворенного из полена. Нет, тут же я поправил себя, она похожа на свою мать, Валерию Борисовну. Да, старшая сестра Вика выросла в отца, Ивана Григорьевича Корабельникова, младшая же была истинно маминой дочкой. Ивана Григорьевича я избегал и даже опасался. Валерия же Борисовна мне нравилась. У нее были невыцветшие глаза. Это выражение моей матери. Она как-то встретила свою давнюю знакомую и сказала дома: “Надо же! Сколько в ее жизни случилось горя, а глаза у нее не выцвели!” Я как-то упомянул, что Цыганкова имела глаза серые и лучистые. Лучистыми запомнились мне и глаза ее матери. И были в них озорство и некая неутоленность. Да, Валерии Борисовне решительно нравилось пребывать министершей (Иван Григорьевич года три возглавлял союзный комитет и в благах был приравнен к министру, дважды возникали вероятности – и не без оснований, – что его сделают кандидатом в члены Политбюро, но не пофартило). Я понимал, что ни от каких привилегий и причуд министерши Валерия Борисовна не намерена отказываться, но и ощущалось, что, если вдруг вихрь закрутит ее, она сопротивляться ему не станет. (А вихрь-то закрутил однажды Ивана Григорьевича…) У меня с Валерией Борисовной отношения сложились странные. Иногда мне казалось, что между нами возникают заговорщические единения, она будто бы подмигивала мне. Но порой она смотрела на меня хмуро и устало, словно догадывалась, что я не смогу стать ее старшей дочери подобающе-замечательным другом. И она была права.
Теперь, глядя на стоявшую у дверного косяка Цыганкову, я сознавал, что и статью она пошла в Валерию Борисовну. А та славилась своей фигурой и вызывала искренние мужские комплименты. Цыганкова в своих движениях – не знаю, по какой причине, но значит, нравилось – выказывала себя “гаврошем”, “своим парнем”, что тогда было распространено, или же ей было удобнее проявлять себя отроковицей, девочкой-подростком (о таких моя матушка говорила: “Тело еще нагуляет”, мне же вспомнилась прочитанная в каком-то детективе фраза: “В ее теле угадывалось будущее совершенство женщины”. “Фу ты!” – поморщился я про себя). Она порой сутулилась, даже горбилась, принимала какие-то угловатые, острые позы, над заметками корпела сидя или лежа на полу. Теперь же я видел, что она рослая и, как мать, широкая в кости, пусть и худая.
Дни стояли жаркие, сухие, и на ней был сарафан, я так подумал, но сарафан обтягивает грудь и бедра, а Цыганкова одеяние имела свободное, мешком, голубое, с розовыми цветами, из легкого материала, шелка, может быть, я не знаток, и оно открывало шею, плечи и колени Цыганковой. А я вспоминал линии тела Валерии Борисовны.
Цыганковой, видимо, надоела моя писанина.
– Это что, Послание к Коринфянам, что ли?
– Все. Держи, – смутился я.
А глаза ее смотрели уже не на записку.
– Это та самая солонка? – спросила Цыганкова.
– Какая – та самая?
– Номер пятьдесят семь.
– А-а. Да. Та самая, – подтвердил я. – Номер пятьдесят семь.
– Можно посмотреть?
– Пожалуйста.
Взяла Цыганкова солонку осторожно, даже с опаской, но сейчас же стала хозяйкой вещи, вытащила затычку снизу и пальцем поводила внутри птицы, сняла голову совы и вновь соединила ее с туловищем.
– Надо же, – удивилась Цыганкова, – фарфор, а крепится.
– Голова не только крепится, – сказал я, – но может и покачиваться. Мы это не сразу выяснили. И видишь, похожа на голову Бонапарта.
– Забавная вещь, забавная. – Цыганкова произвела покачивание головы солонки номер пятьдесят семь.
Я же глядел не на солонку, а на пальцы Цыганковой, длинные, тонкие, – “пальцы пианистки”, говорят про такие. У нас в Солодовниковом переулке сказали бы: “пальцы щипача…” Глупость эдакая, отругал я себя.
– И ведь вместить в нее, – произнесла Цыганкова в задумчивости, – можно предмет не маленький…
– Да, – согласился я.
– И что, она все время стоит здесь?
– Да, здесь.
– А мне сказали, что ты ее держишь дома, – все еще раздумывала о чем-то Цыганкова.
– Нет, она все время стоит здесь.
– Ну ладно, – сказала Цыганкова. – Я пошла.
– Будешь ложиться, запри комнату изнутри, – посоветовал я. – Соседи мои могут быть и