Гуляли они недолго, в марте пришли ко мне, сказали, что сняли у бабушки комнату и будут жить отдельно. Я за них только порадовалась.
У нас же в подвале жизнь соответствовала жилищу — мало света, низкий потолок, спертый воздух, воробьи уже начинали чирикать по-весеннему, но их песни сюда не залетали — окна в подвальном этаже были глухие.
На пилораме у Павлика вышли разборки с рабочими — не поделили выработку. Дня два он ходил напряженный, говорил, что уйдет, но все образовалось, они помирились. Кажется, его приняли в компанию — он стал иногда называть имена, несколько раз задержался допоздна, а как-то раз пришел тепленький.
День все удлинялся, солнце начало припекать, теперь я больше работала не лопатой, а тяжелым ломом с наваренным на конец топором — колола лед, сыпала песок с солью, убирала двор — вся скопившаяся за зиму дрянь вылезла из-под снега. Занятые собой, мои мужчины мне не помогали.
Вечером, четвертого апреля, замерзшая и усталая, я возвращалась с автовокзала; продала тридцать два стакана семечек — шестьдесят четыре рубля, купила полкило сосисок и бутылку молока — Павлик любил молоко с детства, хотела купить печенья, но почему-то пожадничала.
Мне еще нужно было обойти мусоропроводы, но я так замерзла, что решила почисть их с утра. Мужа дома не было, Павлик спал. Я пожарила сосиски, отварила вермишель, поставила кастрюлю на стол.
— Павлик, ужинать!
Он не ответил. Я подошла к нему и по угасшему цвету лица, по восковой твердости руки, продавившей подушку, сразу поняла… Он был уже холодный. На одеяле лежал пустой одноразовый шприц.
В чем была, с непокрытой головой выскочила на улицу. Бежала по темному городу, мне не хватало воздуха, задыхалась, но все бежала.
Люди сторонились, пропускали меня. Добежала до церкви, принялась колотить в дверь, на черном дворе истошно залаяла собака. Наконец какой-то прохожий обратил на меня внимание и указал на маленькую боковую дверку. Я рванулась туда. Железный засов изнутри лязгал так, что мог бы разбудить и мертвого. Дверка открылась, на пороге стоял Геннадий в черном подряснике. Я упала ему на грудь.
Потом были милиция, «скорая», морг. Геннадий сбегал за Валеркой. Я забилась вглубь нашего подвала, в темный угол, не могла сказать ни слова и, что странно, не могла плакать. Все устроили Геннадий с Валеркой.
На третий день, в стылый и мокрый полдень, мы хоронили моего Павлика, Геннадий настоял на отпевании. Старый священник махал кадилом в пустом и холодном храме, надтреснутым фальцетом тянул слова, текучая и торжественная речь уносилась ввысь к закопченному куполу. Жирно и приторно пахло ладаном. Наконец, священник закрыл лицо Павлика покрывалом, посыпал накрест песочком, Геннадий с Валеркой взялись за молотки. Потом ехали сквозь какой-то сосновый лес, мимо канала, на окраину города. Кладбище было большое, новое, почти без деревьев — ограды, кресты, промытые дождями и изъеденные снегом пластмассовые венки. Дул сильный ветер, свекровь накинула мне на плечи теплую шаль. Она плакала в голос по внуку, которого и обрести-то по-настоящему не успела, я не могла разжать губы, словно их склеили моментальным клеем. Гроб опустили в неглубокую яму на полотенцах. Плохо соображая, что делаю, сжала комок мокрой глины и бросила его вниз, он упал камнем, прилип к красной материи. Кто-то дал мне бутылку с водой, я тщательно отмыла руку, ветер студил мокрые пальцы, и по инерции обернула их кончиком шали. Геннадий был собран, если бы не он, наверное, так похоронить Павлика мы бы не смогли. Он договаривался с конторой, платил гробовщикам, распоряжался четким командным голосом. Почему-то я была уверена — сегодня он не напьется. Они с Валеркой и Петровичем выпили по стопке, оставили початую бутылку рабочим. Глядя на могильный холмик, Валерка сказал:
— Я разберусь на пилораме, у меня в отделении наркоманов мы быстро отучали.
— Здесь, при всех, поклянись, что ты не будешь этого делать! — Я не повышала голоса.
— Брось, мам, знаю, что говорю.
— Поклянись, или я сейчас умру.
До него вдруг дошло, злость с лица как смыло, он обнял меня.
— Ладно, если хочешь, клянусь, хотя поджарил бы их, сук безнадежных.
Тогда-то я и заплакала.
Свекровь со Светой накрыли дома стол, но я, как только дотащилась до подвала, упала на топчан и заснула. Проснулась ночью, рядом, на своем топчане спал Геннадий. Пока не забрезжил рассвет — тупо смотрела в потолок. Знала — сын так освободился от боли. Ни секунды не сомневалась: Павлик сделал это сознательно. Слишком хорошо помнила свою боль и пульсирующее пространство, сдавливающее со всех сторон, и внутренний голос, шепчущий: «Иди в ванную, возьми бритву, освободи себя, выпусти боль наружу». Наркотик лишил его воли, и потому он поддался искушению, а я, дура, проглядела. Кругом была ночь, в голове вертелись слова «прощение», «понимание», «утешение», я лежала в подвале, я была жива.
Утром мы встали, я приготовила завтрак. Геннадий выпил только чай и вдруг сказал, глядя мне прямо в глаза:
— Жизнь, Вера, у нас не сложилась. За Валерку спокоен — он не пропадет. И тебе не даст. Я больше не могу, ухожу в монастырь, благословение от батюшки получил еще до Павликовой смерти. Сможешь — прости. Раньше у православных, если такое случалось, муж и жена уходили в монастыри в один день, теперь все не так. Подавай на развод.
Знакомой качающейся походкой, чуть подволакивая негнущуюся ногу, он ушел в свою церковь, и не было в моей душе на него зла. Вымыла посуду, взяла в чулане метлу, совок, ведро, пошла убирать территорию.
Пришлось мне еще и подавать на развод. Его дали быстро, через месяц вызвали в суд, тетка за столом спросила:
— Где же ваш супруг?
— В монастыре.
— Как в монастыре? В каком монастыре? — Лицо ее оживилось, такого она, видимо, в своей практике не встречала.
— Мой муж ушел в монастырь и готовится к пострижению в монахи.
— И вы согласны с его решением?
— Да, согласна. — А про себя добавила: «Аминь Святого Духа!»
Штампы в паспортах стоили мне четыреста рублей — по двести с каждого разводящегося. Геннадиев паспорт отдала Валерке, он отнес его отцу.
Просто забрал и отнес, никак это событие не прокомментировал. Я даже немного обиделась: мой Павлик наверняка нашел бы нужные слова.
Валерка со Светой переезжать в подвал отказались — три недели жила одна. Старалась поменьше бывать дома, участок и мусоропроводы у меня блестели как никогда. Вставала в пять и начинала мести двор, убирать детскую площадку — там ночами собиралась молодежь: бутылки, окурки, объедки, бумажные стаканчики, плевки. Потом бралась за мусоропроводы, чистила их, сортировала мусор. Днем, если набирался рюкзак и тележка, сдавала бутылки. Вечером окапывала грядки, белила деревья, старалась занять себя. Жильцы нашего большого дома меня уважали, здоровались, я здоровалась в ответ, но в разговоры не вступала. Мне вообще не хотелось разговаривать — ни с кем.
И тут последовал еще один удар. Начальница дэза вызвала меня к себе, сказала жестко:
— Ты, Вера, работник отличный, но ко мне из Латвии переехали родственники, так что придется мне тебя уволить. Квартиру освобождай — неделя сроку.
Дала мне премию — тысячу рублей. Родственники ее заплатили мне потом за обстановку и ремонт еще две тысячи.
Валерка со Светой забрали меня к себе, отделили угол в избе занавеской.
— Ничего, мам, работу найдем, не переживай, — пообещал Валерка.
Но работы не нашлось. Весь май я жарила и продавала семечки. Жарила ночью, гремела на кухне сковородками, стесняла молодых, они ждали, когда я засну, сидели у телевизора. Света словно между делом