новое. Ты плывешь в этом пространстве, как в огромном подсвеченном аквариуме, разглядываешь мир. Но через час-другой наступает спад. Все выворачивается наизнанку и постепенно гаснет. То, что тебя радовало, начинает разбегаться, прятаться. Вещи и предметы становятся серыми, грязными и убогими и как будто наделенными враждебной тебе силой. Лица мрачные, чужие. Тело наполняется тяжестью. Тебя тянет на пол, такое ощущение, что весь день укладывала шпалы или грузила картошку.
Наваливается усталость — ты видишь ее, она крадется, такое плотное серое облако, окутывает тебя, втягивается в ноздри, заползает через рот. Руки повисают плетьми, ногой — и то пошевелить в лом. Тело тебя не слушается и тебе не принадлежит. Хочется забиться в норку или под раковину в ванной, обложиться ковриками и полотенцами, затаиться, побыть одной. Те, кто рядом, неприятны, звук голоса бьет прямо по барабанным перепонкам, вызывает боль и тошноту. Кажется, что от людей исходит угроза, они тебе ненавистны. Из живота к голове поднимается боль — можно отдать все, именно все, что угодно, за следующую дозу. И ужас в том, что ты все понимаешь, сопротивляешься какое-то время, но ломаешься, начинается депрессняк. Если переборола себя, два-три дня пострадала, это состояние проходит. Но иногда лучше уколоться, чем умереть. Ведь думки о смерти постоянно, смерть в этот момент рядом — как вот этот чайник на плите, только она вокруг и внутри тебя. Сердце прыгает, такой кузнечик в банке, сто пятьдесят ударов в минуту.
— Тахикардия всегда сопровождается страхом смерти.
— Ты видела у больных, а я на себе не раз испытала. Не остается никакого смысла. Начинаешь себя уговаривать, ведь когда температура, ты же принимаешь аспирин? А лекарство есть, рядом. Ненавидишь себя, сидишь, ругаешься: «Сучка, что тебе надо, сучка драная», — и… сдаешься, и сразу сила в ногах появляется, и тело как струна — ждет! Это очень страшно. А когда сдался, пошел за дозой, можно зависнуть, ну исчезнуть из жизни. Когда я догнала дозу до двух кубов, я зависла конкретно. Помню, оставила Антона, пошла к мальчику, что мне продавал. Была зима, я в классной дубленке. Ну и… кукундер слетел, напрочь. Обратно возвращалась в мае. Что я три месяца делала — убей бог, не помню. Дубленку, конечно, увели, или я сама заложила. Бреду по Москве в драной лисьей шапке, в чьей-то ватной телогрейке. Иду домой, к Тошке, а меня рвет через каждые два шага. Потом выяснилось, что я беременна, да еще и с разрывами в прямой кишке. Вспоминаю, как всполохами, что со мной делали, — лучше и не вспоминать. Антошка со своим отцом меня выходили, упрятали в больничку — я б сама не выкарабкалась…
— Теперь хочешь, чтобы Тошка так же слетел?
— Конечно, не хочу. Подождем, Вера, посмотрим. Загадывать бессмысленно.
Растерянная и бесстрашная, глупая и опытная, изворотливая и простодушная, с ней надо было разговаривать долго и умело, вести ее.
Я не психиатр и этого делать не умею, но я разговаривала. Рассказала про Нинку… Юлька только улыбнулась — это была ее история. Любовь?
Антона втянула Светка, его жена, а потом соскочила и бросила мужа — нашла себе богатого папика. У Юльки было что-то подобное вначале.
Они с Антоном нашли друг друга.
— Вдвоем легче, не так страшно, понимаешь?
Я понимала, что нужно класть их в больницу, и как можно скорей.
Время подползло к двенадцати, пора было возвращаться.
— Я зайду попозже, если что — стучи.
— Он теперь будет долго спать. — Юлька улыбнулась мягко и спокойно, обняла меня, поцеловала. — Спасибо, иди.
Марк Григорьевич с ученицей пили чай — уже отзанимались. Ученицу звали Наталья, она была совсем молоденькая, лет двадцати. Чай они пили странно: смотрели друг на друга так, что волосы на моей голове начали потрескивать от избытка электричества. Они сияли, как золотая медаль, которую, «благодаря Марку Григорьевичу», Наталья привезла с престижного конкурса из Праги. Усталый и счастливый, он смотрел на нее и не мог оторваться, его руки, спрятавшиеся при моем появлении под скатерть, теперь против воли тянулись по столу к ее длинным музыкальным пальцам.
Я повернулась и на цыпочках вышла из кухни. Ушла к бабушке, взяла ее руку в свою. Просто сидела рядом, ждала, когда она откроет глаза.
Участившееся сердцебиение прекратилось, кровь отхлынула от щек, здесь мне было хорошо и спокойно. Хлопнула входная дверь. Бабушка отворила глаза, смотрела из-под полуопущенных бровей в потолок так, словно там танцевали ангелы.
— Это Вера, бабушка.
— Вера-Вера, — откликнулась она.
У нее было отличное настроение. Ее немощная рука слабо сжалась, взяв в плен мои пальцы.
Марк Григорьевич улетел тем же вечером. Позвонил из аэропорта, извинился, что не сумел зайти, наговорил с три короба: мастер-класс, репетиция…
Днем следующего дня звонок в дверь оторвал меня от гладильной доски.
Бабушка спала, я занималась делами по дому. В восемьдесят четвертую я больше не наведывалась, понимала, что мои возможности исчерпаны.
Юлька должна была сама принять волевое решение. Я не знала этого мира, как раз волю-то наркотик отнимает первым делом.
На пороге стоял высокий крепкий мужчина в джинсовой куртке и вельветовых брюках. Я обратила внимание — руки у него были большие, узловатые, со вздувшимися венами, очень сильные, коротко стриженная, аккуратная борода. На вид за пятьдесят, может быть, к шестидесяти. Я ожидала увидеть Юльку, и на лице у меня, наверное, отразилось недовольство.
— Извините, Вера, мне про вас рассказывала Юля. Я Валентин Егорович, отец Антона.
— Пожалуйста, заходите. — Я опешила: встречаться с ним в мои планы не входило.
— Вера, — сказал он с нажимом, — очень прошу вас пойти сейчас со мной. Возьмите свои лекарства, с Антоном очень плохо.
– «Скорую» вызывали?
— Боюсь, не успеют, повезем в Боткинскую — это рядом, а если сумеете купировать приступ, тогда лучше сдать его лечащему врачу. Врач ждет — я ему позвонил.
— Что с ним?
— Задыхается, весь посинел. Я зашел случайно — дверь нараспашку, Юльки нет. Идемте скорее.
Как была — в майке и домашней юбке — я пошла за ним.
Антон сидел на кровати, привалившись к стене: беспокойные глаза, лоб в холодном поту. Он протянул мне руку, но вдруг тяжело закашлялся, сплюнул прямо на подушку светлый ком пенистой мокроты. Он не мог говорить, силился выдохнуть, но это давалось ему с трудом. В груди у него клокотал вулкан. Лицо было бледное, с синюшным оттенком.
Наконец неимоверным напряжением сил он выпустил воздух, и тут началась одышка — жуткий испуг перекосил лицо, рука, тянувшаяся ко мне, повисла плетью. Я достала стетоскоп, — под легкими четко прослушивались влажные хрипы. Тоны сердца приглушены, пульс частый, слабого наполнения.
— Что с ним? — Валентин Егорович принял у меня стетоскоп.
— Похоже на сердечную астму. Все это время он лежал?
— Не знаю, я застал его уже сидящим в постели.
— Это часто случается ночью, при горизонтальном положении тела — увеличивается приток крови к сердцу, а может, сыграло роль психическое перенапряжение.
Услышав диагноз, Антон забился в приступе кашля.
— Откройте окно! Нужно побольше воздуха! И держите его, он уже и сидеть не в силах.
Валентин Егорович по-военному точно выполнил мои указания — никакой растерянности. Он крепко держал сына за плечи. Я вколола камфору, затем медленно ввела строфантин с глюкозой, затем внутримышечно эуфилин. Антон ожил на глазах, его немного отпустило, он задышал, принялся шарить рукой по груди, словно пытался нащупать то, что мешало ему дышать.
— Ну как, доедет? Думаю, в сорок минут уложимся.