мизансцену, неторопливо сказал:
— Не следовало, между прочим, вмешиваться в чужие дела… Планета неисследованная, мы в ее экологии, что называется, ни бум- бум, да и вообще Космический устав категорически предостерегает…
— Как бы чего не вышло?! — воскликнул уязвленный в самое сердце Тингли. Кора, конечно, вступилась:
— Ну зачем вы так, Петр Вельд! Посмотрите, какая ужасная рана…
— Я уже смотрел, дорогая Кора, — невозмутимо ответил тот. — Эти чертовы обрубки, что так хорошо горят, имеют весьма отдаленное сходство с настоящими кактусами, только колючки у них, пожалуй, одинаково длинные и острые…
— Все равно они могли его растерзать!
— Так или иначе — Тингли Челл не испугался опасности, — счел своим долгом вмешаться Бег; он хотел быть последовательным. — Никто заранее не знал меру риска.
— Не было никакого риска, — так же спокойно возразил Петр Вельд. — Я тебе уже говорил, что неоднократно и на разных мирах убеждался на собственном опыте: животное всегда старается сделать так, чтобы его путь не пересекся с путем человека, и нападает, только защищаясь, а защищается лишь в том случае, если не может убежать… Ну и еще спасая детеныша. Не думаю, чтобы все это могло нам польстить.
Я увидел лицо Тингли Челла и в который раз пожалел, что со мной нет моей камеры…
Кристалл шестой. УТОЛИТЬ ЖАЖДУ
Давным-давно (хотя Вельд, усмехнувшись, сказал, что восемь и даже десять лет назад — это не «давным-давно») я мучился, выбирая, кем стать — творцом или исполнителем… Надо заметить, что уйма воды утекла с тех времен, когда последнему понятию был присущ некий явно обидный оттенок. Я имею в виду недвусмысленный намек на само собой подразумевающуюся подчиненность Исполнителя Творцу: первый, мол, призван реализовать идею второго, и чем меньше он будет при этом думать, проявлять самостоятельности, тем лучше для дела. Чепуха, согласитесь, получалась! Выходило, к примеру, что если конструктор космокорабля — «творец», то астропилоту, который этот корабль поведет, остается лишь роль «исполнителя»… Но кем в таком случае может быть тот же конструктор в сопоставлении с ученым — специалистом в области межзвездных сообщений? А сам ученый, коль скоро все его теоретические построения держатся на незыблемых законах природы, — не является ли он исполнителем тоже идей, заложенных в мирозданья, или, как говорили древние, «божьей воли»?..
Словом, оба вида деятельности привлекали меня в равной мере, так как сущность была одна — Созидание, а разница, на мой взгляд, сводилась к степени преобладания теории над практикой или наоборот. Что именно я выбрал — известно. Однако была пора, когда чаша весов склонялась в пользу «творца», и, опережая будущее, я мечтал о великих изобретениях. Более других (а их, поверьте, было предостаточно) манила идея создать прибор «индикатор личных достоинств человека»…
Каково, а? Подносишь этакий «дозиметр человечности» к любому — и сразу видно, с кем имеешь дело, чего стоит индивидуум… Скажу всю правду: начать я собирался с себя, потому что юность больше всего боится не опасности извне, не смерти (о ней она вообще не думает), а угрозы возможного несоответствия представлений о себе тому, чем ты можешь оказаться в действительности. Попросту говоря, нормальный молодой человек готов скорее умереть, чем опозориться — в самом широком понимании слова. Впрочем, теперь я думаю, что человек в любом возрасте должен сохранять верность этому кредо. Пусть вероятный слушатель этих кристаллов простит мне изложенные выше трюизмы. Дело в следующем. Дальнейший ход событий на планете двух солнц подтвердил, что люди останутся людьми, сколько бы тысячелетий ни вместилось в историю человечества. Они будут вечно стремиться к совершенству — и никогда его не достигать. И, как в незапамятные времена, в непредставимом грядущем Красота по-прежнему будет соседствовать с Уродством, Высокое с Низким, Великое с Жалким…
Меняются в сторону повышения строгости оценок — критерии, но единообразия не будет никогда. И никогда никто не изобретет прибор, о котором я мечтал подростком. Одна жизнь определяет подлинную цену человеческой личности, выясняя, кто есть кто. Наверное, в первую очередь по этой причине автоматы никогда не смогут до конца заменить человека. Они будут в тысячи, миллионы раз быстрее считать, варьировать, мыслить, несравнимо эффективнее действовать. Но они всегда будут беспомощны там, где решение и, следовательно, исход дела предопределяются нравственным началом… А теперь я вернусь к нашему приключению. Финал его близок.
Мы шли долго, и вокруг была все та же ржавая пустыня. На горизонте бестолково толпились пологие холмы; мы достигли их, оставили за собой, и открылся новый горизонт, где тоже были холмы, и больше никаких следов «пираний» или коричневых увальней… «Мы» — Петр Вельд, Виктор Горт и я. Тингли остался в ракете. Во- первых, утром он казался совершенно разбитым после вчерашнего бурного вмешательства в «чужие дела», как выразился Вельд; кстати, полностью разделяя его позицию, согласующуюся с требованиями Космического устава, я оставался при своем мнении: как бы там ни было, Практикант показал себя смелым парнем. Из последнего вытекало «во-вторых» в случае чего он мог защитить Кору Ирви и несчастного слабака Рустинга. Мне было жаль этого великого мученика — по-своему именно великого, ибо я еще не встречал человека, столь порабощенного страхом. Кроме того, хотя он так и не посмел выйти из корабля, я почему-то не сомневался: ради Коры он способен на подвиг… Настало время — моя уверенность подтвердилась. И пусть то было трагическое подтверждение, я все же обрадовался ему.
Мы достигли места, где в первый раз наткнулись на «черные цветы», столь непостижимо затем исчезнувшие. Впрочем, голограф успел объяснить нам, что в действительности они не исчезали, просто сделались невидимы.
Теперь мы опять увидели их.
Они возникали словно бы из ничего. Вот один… второй… третий… «Цветы», казалось, смотрят на нас — молчаливо, жадно, с ожиданием. Они были такие же черные, с изумрудной сердцевиной, от которой шли радиальные агатовые лепестки — крылья чудовищной стрекозы или распластанные щупальца невиданной морской звезды.
Я недосчитался двух.
Мы спустились к воде, и вдруг я оказался далеко-далеко среди пустыни рядом с Мтварисой.
И вновь я не мог коснуться ее руки, и мы шли вместе, но в этот раз песок не скрипел под ногами — я хочу сказать, что песок не скрипел под моими ботинками, ведь она, как всегда, как прежде, полулетела, и на ней было то же белое, на мой взгляд, никчемное, глупое такое среди этой поганой ржавчины, легкое платье. Я спросил:
— Что, Мтвариса, так и должно быть?
— Наверное… А может, иначе я не умею. Тогда я еще спросил:
— Ты его любишь?
— Нет, — сказала она, — наверное, иначе я не могу. Это назойливое повторение одних и тех же слов было невыносимее заключенного в них смысла.
— Но почему? — почти злобно спросил я, — Если не любишь, то — зачем?! Он что — больше меня?
Мтвариса улыбнулась. В этой улыбке была жалкость. Я не оговорился жалкость, а не жалость. Ее глаза сделались такими… ну, такими, как бывали раньше, и она сказала (я знаю, она честно сказала):
— Я не знаю, что больше, что меньше… Понимаешь, я его просто люблю, да, конечно, я неправду только что сказала, а на самом деле — люблю. Честное слово, я в этом не виновата! Ну что мне делать? Он сложен, с ним трудно, порой плохо, я, конечно, никогда его не пойму — а женщина так не может, — и все- таки мне некуда деться… Прости, Бег. Я почему-то уверена: ты справишься с этим, и все будет хорошо. Ты — Бег Третий, а «три» счастливое число… Вам будет трудно здесь, но вы справитесь. Прощай, Бег!
Виктор Горт тронул меня за плечо, сочувственно тихо спросил:
— У вас… то же было?
Я оттолкнул его руку.