– Отчего вы, доктор, не хотите принять нашей благодарности? Мы вам так обязаны…
– От благодарности я не отказываюсь, – говорил Черешневский, – но отчего же вы думаете, что благодарить и дарить – это одно и то же?
– Но вы меня вылечили…
– Это моя обязанность, я за нее от государя жалованье получаю.
– Но ваше жалованье так ограничено.
– Пустяки, – отвечал Черешневский. – Надо только самому уметь себя ограничивать, и тогда всего довольно.
Когда доктору предлагали во второй раз, он начинал сердиться, при третьем предложении говорил: «вы, без сомнения, хотите, чтобы я к вам больше не ходил», а после четвертого – и действительно прекращал свои посещения.
Имея большое число пациентов в городе и по соседству в деревнях, Черешневский по необходимости держал пару лошадок и трясучку-бричку летом и лубочные санки зимою. Раз зимою сено страшно вздорожало, и бедный Черешневский начал помаривать своих коней. Об этом узнали, и один из соседних богатых помещиков поднялся на хитрости. В базарный день в квартиру доктора, когда его не было дома, привезли несколько возов сена, будто бы купленного на базаре. Возы свалили, и мужики уехали. Черешневский возвратился и сейчас же заметил порядочный стожок, сложенный перед окнами.
– Цо то есть?[2] – грозно обратился он к своему слуге Игнатию, забывшему по-польски и не научившемуся по-русски.
– Як цо то есть? – сяно.[3]
– Але сконд? (откуда).
– Або я вем (а разве я знаю).
Взбеленился доктор донельзя.
Виновный помещик, несмотря на все свои заверения и клятвенные обещания, что знать не знает и ведать не ведает, был оставлен в сильнейшем подозрении; а преступное сено продано с аукционного торга в пользу бедных.
В другой раз на столе доктора очутилась очень ценная серебряная кружка с бюстом короля Собеского и изображениями некоторых лучших моментов из польской истории. Самые строгие исследования не открыли, кто принес и оставил эту кружку. За это с кружкою, которая столь нравилась доктору, что он сам мечтал купить ее, было поступлено так же, как с сеном. Доктор продал ее и деньги роздал бедным.
Собраты Черешневского по званию, все медики в окружности, терпеть не могли этого «фарсера- полячишку». По мнению врачей, бессребреничество безмездного Черешневского было не что иное, как «фарсы», а в познаниях его не было ничего особенного, как будто в их познаниях было нечто особливое. Обыватели же страшно Черешневского любили, но он и этою любовию пользовался очень своеобразно: он ни у кого не бывал без дела.
– Зачем, – говорил он, – докучать собою, да и бывать у людей – надо и самому иметь чем принять, а на этот расход жалованья не полагается.
«Что за чудак такой? – думал я. – Как же он живет? Ведь этак со скуки ошалеешь». Книг, я знал, что у него не было, потому, что на это тоже в его жаловании бюджета не было. Что же его тешит, что его занимает и чем он хотя по малости развлекается?
Скоро мне удалось узнать и даже наблюсти, в чем состоят развлечения Черешневского.
Доктор был страстный охотник, но мог удовлетворять своей страсти вследствие постоянных занятий каких-нибудь два, три раза в год и потому довольствовался рассказами своего Игнатия, который был такой же mysliwy,[4] как его пан, но, имея более его досуга, каждый день бродил с ружьем по окружающим город лесам и болотцам.
Раз, когда я уже совсем обмогался, вдруг вздумалось мне сделать моему доктору сюрприз. «Пойду, – думаю себе, – проведаю его». Сказано – сделано. Я встал, укутался и, опираясь на денщика, побрел к Черешневскому. Приходим; дверь отперта, как и подобает бессребренику; в передней темно, в зальце чуть светит сальная свечка, и видно, как доктор лежит на диване, а перед ним стоит его Игнатий и повествует.
Я приостановился, оперся об стену и стал слушать.
– Выхожу я зрана (утром), – говорит Игнатий, – коло самой дроги, между кшаками (кустарниками), гляжу, бегают куропатвы.[5] Масса, може штук пеньдесент!..[6] Положился я на бжух (брюхо) и ползаю и ползаю. Ренки (руки) мне дрожат, ледве (едва) не умирам, паф с одной люфы (ствола), – ниц,[7] с другой – ниц…
Глаза у доктора засверкали.
– О то ж для того же есть дурень![8] – вскричал он на Игнатия.
– А бо, чекайте еще, цо с тэго бендзе![9] – остановил его фамильярно Игнатий. – Не варто бо так прендко дурня дароваць![10]
– Ну, добже, добже: я мильче,[11] – отвечал, успокаиваясь, Черешневский.
Игнатий продолжал.
– Те пшекленте (проклятые) пистоны попенкали (лопнули). Але куропатва, хвала Богу, ниц.[12] Вкладем нове пистоны. Пиф, паф, – осемь од разу…[13]
– Браво, зух (молодец)!
Дальше пересчитывалось даже, куда попала дробь, сколько было куропаток убито и сколько подстрелено.
Я вошел в зал, мы расхохотались и довольно долго проговорили об охоте и охотничьих приключениях, – предмете, как известно, самом неистощимом. Но я был еще слаб, и доктор не давал мне засидеться и в десять часов выпроводил меня домой.
Узнавши слабую струну доктора Черешневского, я начал ею пользоваться, и, как только он завернет ко мне вечером, что случалось почти каждый день, я сейчас завожу речь об охоте, и Виктор Ксаверьевич непременно просидит у меня не менее часа. Великим подспорьем для меня в этих разговорах служила книга «Записки ружейного охотника» Сергея Тимофеевича Аксакова, бывшая тогда свежею литературною новостию. У доктора этой книги еще не было, и я пользовался аксаковским трудом и смело, и бесцеремонно. Но, под конец, сознался в источнике моей охотничьей премудрости. Мы принялись за чтение и производили его медленно. Дойдя однажды до того места, где Аксаков столь художественно описывает болото, вытерпевшее нашествие охотников, и рисует картину подстреленных и осиротевших куликов, рассевшихся по окраинам болота, доктор остановился, задумался и сказал мне:
– Однако, странно, как нужно людям, самим испытавшим сиротство, распространять его из одного удовольствия. Сколько я перестрелял этих бедных куликов, а мой Игнатий еще больше… А ведь, кажется, мог бы я себе отказать в этом… – Доктор задумался.
– Чего же, – говорю, – вы остановились?
– Так себе, вспомнилось прошлое.
– А что именно, если это не секрет?
– Нет, какой же секрет. Вот эти кулики-то по окраинам… Я сам, знаете, тоже из таких куликов… Вспоминается, как отец у меня… умер… Жили мы в городишке маленьком, отец мой был чиновник маленький, средства у нас были маленькие, и сам я был маленький, и вдруг, хопс-лопс, батька скопытился, вдруг свернулся и помирает…
Мама, как говорят у нас, «голову истратила», потому что больше-то и тратить нам с нею нечего было. Мама плачет, руки ломает. «Беги, – говорит мне, – Тоська, за лекарем; кланяйся, проси, ноги целуй, чтобы на милость Бога пришел». Я ударился, просил и ноги целовал, и лекарь явился, посмотрел на отца, прописал лекарство и ушел. Ночь отец едва передышал, а к утру совсем начал отходить.
– Ой, беги, сынку, опять за лекарем! – шлет меня мама.
Я опять побежал за лекарем, но лекарь-то не пошел, а прямо-напрямо объявил мне, что он, не получа денег за свой первый визит, другого делать даром не намерен. Тут я, разумеется, опять и в слезы, и в ноги, да ничто не берет, а пока я плакал, да клянчил, отец дома умер, а за ним вслед через недельку убралась и