не без известного значения и в то же время, произнося слова «здравствуй, Парфеныч», необыкновенно ловко успел вручить ему полтину серебром. Монета тотчас же словно прильнула к ладони секретарского докладчика, и он ласково ответил: «Здравствуйте, отец Лидор, все ли в своем здоровьи?»
– Ничего. Вы как?
Дьячок и рукой махнул.
– Э, что нам деется, вашими святыми молитвами, как шестами, попираемся.
– А что, можно видеть? – заговорил отец Илиодор.
– Можно-то можно, да не знаю, лих будто ныне.
– Лих?
– Просто в подобии змея желтобрюхого.
– Что так?
– А враг его знает: в окно глядел да увидал, что не тем боком корова почесалась. Помилуйте, ведь обидно: он всего тридцатую тысячу докладает, да и к той до сотни недостает.
Дьячок расхохотался.
– Ну, Бог даст, доложит.
– Да то и дело, что докладать-то трудно стало. Видите, наш новый-то, слыхали… Фараон, сам до всего доходит. Опять же регента своего с собою привез, а сей больше ничего, как все ему на уши, и мы со своим теперь в жестоце подвалишася.
– Да ну!
– Вмале и не увидите, и паки вмале и паки не увидите.
– Да ну же ты!
– Ей так – все кончено! Теперь вы к Афанасью Ивановичу, верно, за каким ни есть делом?
– Есть.
– Оставьте.
– Отчего так?
– Внимания не стоит. Хотите, так лучше к регенту…
– Боязно, – промолвил, покусав бороду, отец Илиодор.
– Совершенно ничего… Две головы и фунт чаю они завсегда принимают.
– Да и по должности-то все же Афанасий Иванович секретарь – им это законней.
– Подите вы! Что такое секретарь, когда сам-то его всего дня с три только как потчевал.
– Кого?
– Да хоть бы и Афанасья Ивановича-то вашего.
– Как потчевал?
– А уж у него одно про всех угощение: много не говорит, а за аксиосы да об стол мордою. – Дьячок снова расхохотался.
– Так и ходить, говоришь, к Афанасию Ивановичу нечего?
– Сами возраст имате, по мне хоть и идите.
Отец Илиодор поправил шапку, потом бороду, вынул дьячку еще двухгривенный и отправился вспять. Первый блин, да комом. Шагая по грязи губернской мостовой, он соображал, что к регенту ему с своим делом не идти; но куда же ему теперь с этим делом кинуться и как за него взяться? Идти прямо к архиерею, но у отца Илиодора недоставало храбрости, особенно же архиерей, говорят, строгий и суровый, а о губернаторе бедный поп в то время и подумать не смел, потому что губернатор в то время был всякому человеку все равно что Олоферн: кричит, орет, брыкает, хвостом машет и из живых лиц творит со слюною своею брение. Губернаторы в те поры были не нынешние. Отец Илиодор думал, думал и повернул в улицу, где стоял дом помещика, которому принадлежало село.
Влез отец Илиодор в темную пасть отпертых ворот господского дома и пропал.
Домой он вернулся поздненько, погладил белокурую голову спящего сына, грамматика, и поговорил со старшим, ритором, об отце ректоре, о задачках, разрядах и тому подобных ученых вопросах, спросил виновного мужика, поил ли он коней, и затем лег на белый деревянный диванчик с решетчатою спинкою, а о своем деле – ничего. Виновный мужик только поглядел ему в глаза и поплелся спать под хрептугом. Каганец погасили, и в комнате все стихло, только за досчатою перегородкою два семинариста долго за полночь бубнили вслух: один отчетисто, с сознанием своего собственного достоинства и достоинства произносимых слов, вырубал: «Homo improbus aliquando dolenter flagieiorum suorum recordabitur»,[1] а другой заливчато зубрил: «По-латини Homo, человек, сие звучит энергично, твердо, но грубо; а по-французски человек
Отец Илиодор все это слушал, слушал и задремал, убаюкиваемый тихим, как бы перепелиным, воркотанием того же семинариста, заучивавшего себе на сон грядущий:
Отец Илиодор заснул и увидел семь коров тучных и семь сухощавых и смутился, что видит сон не по чину.
Весь следующий за сим день отец Илиодор просидел дома у своих семинаристиков, а на третий, часов в 8 утра, вдвоем с виновным мужиком они явились в задних сенях городского помещичьего дома.
Крестьянин обтер изнанкою своей полы грязь с сапог отца Илиодора и прислонился к стенке, обрызганной желтой, красной и черной красками; а Илиодор вступил в девичью и, помолясь, проговорил: мир дому сему!
IV
Целая орда сенных девушек, набранных из того же села, где жил отец Илиодор, вскочила и поочередно приняла у него благословение.
Батюшка из своего села на чужбину завезенной девушке не только поп, а и друг, и приятель, и милый гость.
Одна из девиц, более прыткая и догадливая, побежала к экономке и через несколько минут вернулась с подносом, на котором стояла для отца Илиодора чашка жидкого чая и два кренделя с тминной посыпкой. Остальные предстояли перед Илиодором и, сложив крестом руки, изредка пошептывались. Отец Илиодор, сидя на коннике, называл девушек по именам и сообщал каждой из них кое-что о домашних; в коленах у него стояла маленькая девочка, лет восьми, с зеленым лицом и толстым вздутым брюхом, на котором общелкнулось и приподнялось синее набойчатое платье. Обласканная девочка разнежилась и плакала, а священник одною рукою гладил девочку по остриженной клочками желтоватой головенке, а другою на трех пальцах держал чайное блюдце.
– Не плачь, не плачь, Анюта, – говорил он девочке, наливая из чашки на блюдце остатки вынесенного ему в девичью чая, – Бог милостив, увидишься. Теперь господа скоро в деревню приедут. А вы вот что, – обратился он к девушкам, – вы ее пожаливай-те, Творец тогда вас сам да… да пощадит, пощадит… и того…
– Пожалуйте к барину, – сказал вошедший в эту минуту лакей.
Отец Илиодор быстро поднялся, отодвинул от себя девочку и, выправив наружу из-под рясы крест двенадцатого года, называемый «французский», довольно спокойною поступью отправился в апартамент. Помещик, человек лет за сорок, высокий и осанистый, с длинными розовыми ногтями, принял отца Илиодора в своем кабинете и, не поднимаясь со стула, пригласил его садиться.
– Ну-с, – начал помещик, когда тот уселся на краешке стула. – Я был, говорил об этом глупом деле. Кажется, кое-как можно будет его спустить с рук.
Отец Илиодор привстал, осклабился, лизнул язычком губки и, придерживая свой крест, очень низко поклонился.
– Весьма и наичувствительнейше вашему сиятельству благодарен и не знаю, как могу и выразить достойно мою благодарность.
– Да что тут, батюшка, благодарить. Это мое дело столько же, сколько и ваше. В существе ведь это, ежели здраво посудить, не более как глупость.
– Глупость, ваше сиятельство, и даже не что иное, как глупость.
– Да; а закон вот вам за эту глупость шеи посворачивает.
– Закон, ужасно, ваше сиятельство, ужасно.