В погруженную в сон каюту вошел вестовой Фьерса, – маленький матрос с босыми ногами, в полосатом трико без рукавов. Сейчас же он принялся за уборку, тихо, как мышь. Каюта была в полнейшем беспорядке: вчера, очевидно, ложились ощупью, не заботясь об одежде, разбросанной по полу, ни о единственном кресле, перевернутом ножками вверх. Минуту спустя, порядок был восстановлен. На кресле, принявшем более приличную позу, было разложено платье. Вестовой украсил свежевыглаженный китель золотыми погонами, нашивками и пуговицами с якорями. Умывальник и ванна были наполнены водой, губки вынуты из сеток, флаконы выстроились в ряд. Приготовив все, маленький матрос произнес громко, с бретонским выговором:
– Лейтенант! Семь часов тридцать минут.
Темные веки дрогнули, и глаза блеснули, как два ярких луча во мраке. Фьерс проснулся совершенно трезвым: опиум – отличное средство против алкоголя; головная боль разрешается тошнотой. Но выражение безмятежного покоя исчезло с лица проснувшегося, заменившись болезненной гримасой. Маленький матрос вышел. Фьерс поднялся, слегка бледный, с влажными висками, и прежде всего выпил полфлакона кофе, приготовленного заранее среди туалетных принадлежностей. Потом с немного бьющимся сердцем он скинул свою белую пижаму и принял ванну. Не вытирая сладко освеженной водой кожи, он дал утреннему ветерку осушить свои плечи и посмотрелся в зеркало. Он не был кокетом, но он правильно оценивал преимущества, которые дает в жизни хорошее сложение и привлекательное лицо. Ему было приятно констатировать, что, несмотря на двадцать шесть лет бурно прожитой жизни, его талия оставалась стройной и лоб – нетронутым морщинами. И он лениво развалился в кресле, не одеваясь.
Тяжесть от опиума еще чувствовалась в его членах. Он ощущал точно железный обруч на лбу, а грудь его казалась пустой, без сердца и легких. Вероятно, он слишком рано поднялся с циновок курильни – очень симпатичной курильни: правда, это была удобная дверь для того, чтобы покинуть наш мир и переселиться в обитель Богов! Да, он поднялся слишком рано. Но надо было возвращаться, – возвращаться снова в жизнь. И здесь, теперь, надо было одеваться и идти, отдавать приказания, получать их самому, волноваться глупыми и суетными человеческими волнениями. Надо было забыть божественное спокойствие ночи опиума, которая следовала за пьяной и распутной оргией; забыть золотые крылья, на которых он парил над землей, и чудесные поцелуи сказочной принцессы, благоговейно распростершейся у ног курильщика… Правда, на самом деле это была маленькая скверная аннамитская обезьяна, но у нее были красивые кошачьи движения, и она хорошо умела делать то, что нужно… Несомненно, он поднялся слишком рано. Еще немного кофе, чтобы осушить этот несносный пот. Печально возвращение после такой ночи к действительности: тряский экипаж, влажный сампан,[6] который пахнет гнилью, – и тошнота, сжимающая сердце, как на качелях.
Прежде чем надеть свой китель, украшенный золотом, он омочил руку и прижал ее к груди. Так же свежа была вчера ласка маленькой японки Отаке-сан: он сжимал пальцами груди одна за другой, вспоминая эту ласку… Потом он надел вестон, пристегнув к нему воротничок и манжеты, чтобы изобразить некоторое подобие сорочки – и вместе с тем избавить себя от лишней ткани на теле. Жара становилась все сильнее.
Он попудрил слегка свои темные веки, и подрумянил немного щеки. Приобретя таким образом вполне здоровый вид, он вышел из каюты.
Наверху тенты уже были натянуты, занавески спущены и палубу поливали водой. Адмиральский оркестр был выстроен, дежурный наряд держал ружья наизготовку, готовясь салютовать флагу.
Фьерс посмотрел на часы и приказал пристопорить флаг. Кроме двух крейсеров, на рейде стояла в полном составе дивизия канонерок и все суда береговой охраны Сайгона. Один корабль перекликался с другим звуками рожков, сигнальные вымпелы развевались на вершинах мачт.
Стрелка часов показывала восемь. По сигналу флаг-офицера торжественно раздалась установленная команда:
– На флаг!
– Смирно!
На баке поднялось белое облако – дым от залпа. Музыканты заиграли марсельезу. Матросы отдали честь, и Фьерс снял свой шлем, не обращая внимания на солнце, проникавшее в щели между полотнищами тента. Французский флаг поднимался на корме медленно и гордо, как в день Аустерлица. Фьерс смотрел на него и улыбался, мысленно пожимая плечами. Он прошептал про себя слова, вычитанные в одной книге, которая ему понравилась своей искренностью: «синий цвет – холеры, белый – голода, красный – свежей крови». Он надел свой шлем и отправился к адмиралу.
Контр-адмирал д'Орвилье, герцог и пэр, командующий дивизией эскадры в Китае, был по внешнему виду похож на маршала Первой Империи: высокий, худощавый, с длинными седыми усами и белыми волосами, – героический тип, какие в наше время уже не встречаются более. Но его глаза, никогда не видавшие сражений, добрые и ласковые, смотрели прямо перед собой открытым и честным взглядом, немного склонным преувеличивать то, что они видели. И характер адмирала д'Орвилье был таков же, как его глаза.
Он протянул руку своему флаг-офицеру, глядя на него с любовью, восхищаясь его молодостью, красотой, превосходством его познаний и духа. Старик был глубоко убежден, что Фьерс безупречен в каждом жесте и в каждом помысле. Фьерс уклончиво отвечал на отеческие расспросы о том, как он провел вечер и ночь, и положил конец нежным напоминаниям о благоразумии и осторожности, попросив распоряжений на сегодня. Д'Орвилье сейчас же принял озабоченный вид и сообщил своему флаг-офицеру, что политическое положение становится серьезным.
Фьерс не придал этому значения, с давних пор зная обычный пессимизм старика. Д'Орвилье развивал свою мысль, говорил об Англии и Японии, покачивал головой по поводу ошибок французской политики, о близкой войне, которая должна была разразиться месяца через три, или около этого.
– В марте, – заметил просто Фьерс. Был конец декабря.
– В апреле или мае, – поправил адмирал серьезным тоном. И он прибавил, по-прежнему тихо и спокойно, без всякой напыщенности: – Никто из нас, вероятно, не выйдет из нее живым; но в моем возрасте смерть – это гостиница, где, по своей ли воле или не по своей, нужно обедать вечером. Час, назначенный для обеда, уже не имеет значения. И самым большим счастьем для меня, хотя и менее всего заслуженным, было бы умереть так, как умерли Нельсон и Рюйтер…
Почтительный и меланхоличный, Фьерс сосчитал в уме до ста одного, потом повторил прежний вопрос:
– Итак, ваши распоряжения на сегодня, адмирал? Д'Орвилье дал их. Нужно было приготовить ландо к трем часам. Фьерс заметил, что будет очень жарко. Но адмирал возразил, что жара не помешает ему сначала посетить губернатора, а потом присутствовать на заседании совета морской обороны. Наконец, ожидались многочисленные телеграммы: флаг-офицер должен был расшифровать их сам, прежде чем съехать на берег, если ему вздумается совершить прогулку перед обедом.
– Слушаю-с, – отвечал Фьерс.
В каюте его ожидала уже первая телеграмма: метеорологический бюллетень из Шанхая. Он засмеялся.
– Вот, вероятно, признаки близкой войны, которые нас смущают: землетрясение на Формозе, беспокойное море, тайфун в Маниле. Черт возьми! Куда хватил мой бравый д'Орвилье: ни мало, ни много, как война с Англией!
Он оглядел свои книги, свои безделушки, статую Венеры Сиракузской из желтоватого мрамора, возвышавшуюся в углу.
– Гранату туда поставить, что ли? Это было бы красиво.
Он не думал ни о чем больше и взялся за книгу.
– Если депеши получатся достаточно рано, я нанесу визит Мевилю. Прекрасная Лизерон должна быть очаровательна в постели… И если мой старик отпустит меня сегодня вечером, хотя бы на часок… Вот уже восемь месяцев, как я не прогуливался по Inspection.
Телеграммы были получены. Последний крейсер, остававшийся в Китае, должен был отправиться в Джибути. Но министр отзывал его немедленно во Францию.
– На какого черта?
Из Гонконга пришла телеграмма в пятнадцать строк. Обескураженный Фьерс опустил руки на колени,