закончилась.

Превзошедший все ожидания и подсчеты успех авторского издания блестяще подтвердил ободряющий и оживляющий писателя интерес широкой общественности к его произведениям.

Выпуск собрания сочинений сослужил всесторонне добрую службу: им преодолены козни всей “черной сотни”, возглавлявшейся Победоносцевым, Дмитрием Толстым, Тертием Филипповым, Деляновым и вернопреданным им ретивым их слугою Феоктистовым.

Лесков удовлетворенно убеждается, что “не потерял”, предприняв собственное издание, что читатель “не обманул” и, что всего важнее, поссорить с ним этого читателя действительно уже никому не по силам.

ГЛАВА 2. ANGINA PECTORIS

“Астма много раз имела исходной точкой, если не причиной, глубокие и продолжительные огорчения или приступы гнева”, — стоит в книжечке, внимательно читая которую, Лесков убежденно подчеркнул приведенные здесь курсивом слова, а на полях подтверждающе написал: “Вот, что и было 16-го авг[уста] 1889 г[ода]” [1193].

В этот знаменательный для него день он узнал от кого-то на лестнице суворинской типографии о полученном распоряжении начальника Главного управления по делам печати Е. М. Феоктистова об аресте только что отпечатанного шестого тома собрания своих сочинений.

Тут же произошло нечто, признанное им впоследствии первым припадком никогда не освобождавшего уже его тяжелого недуга — angina pectoris, по- русски — грудная, или сердечная жаба.

С этих пор разрушение Лескова пошло с неумолимой безотступностью. Жестокие страдания исполняют ужасом и страхом. Они велики и мучительны. По пословице — у кого что болит, тот про то и говорит.

Говоря об “исходной точке” припадков, Лесков усиливал формулу французского ученого: “приступы безысходного гнева”. Субъективно такое определение представлялось более точным. Оно и впрямь хорошо.

“Поэт-чиновник” Величко, лживо-угодливый “Пыляич” и другие “прохладные” дружелюбцы и советчики вперебой уговаривают непременно съездить в Управление для личных “объяснений” с “самим Феоктистовым”.

Лесков, указывая на “низость” последнего, решительно отклоняет предложения, предоставляя действовать, частично тоже заинтересованному в деле, Суворину, нимало не веря, впрочем, в какой-либо успех.

С 1861 года хорошо знакомому и не ссорившемуся с Феоктистовым владельцу влиятельной газеты говорить с “важным приставом”, конечно, много удобнее. Он и достигает значительных результатов, высвободив 16 листов “Захудалого рода”, как о том уже сказано в предыдущей главе.

Сам Лесков, по общему для него правилу, осуждает себя на, так сказать, “внутреннее сгорание”. Оно ярко чувствуется и в беседах и в письмах.

20 ноября 1889 года он пишет Н. П. Крохину: “Я болен с 16-го числа августа, но было выздоровел, а на другой день по отъезде Алексея слег и не оставлял постели до 15 сего ноября. У меня так называемая “грудная жаба”. Что это за болезнь — о том рассказывать долго и неинтересно. Свойства она нервного (душит за горло) и, вероятно, неизлечима. Я 11 суток был без пищи и 5 суток без сознания — что доставляло мне б[ольшое] облегчение. При возвращении сознания я почувствовал жалость, что снова надо сознавать эту жизнь” [1194]. К письмецу была подклеена газетная вырезка, сообщавшая о “замедлившемся” на шестом томе издании сочинений, о выпуске седьмого и о болезни писателя, “внушавшей долгое время серьезные опасения”, причем, должно быть впервые, было приведено ее грозное название — “angina pectoris”.

27-го того же ноября, ему же: “Благодарю тебя, друг мой Петрович, за твое горячее внимание к моей болезни. И я бы к тебе отнесся не студенее и поехал бы к тебе. Это доказывает, что людей роднит “не кровь и плоть”, а родство духа, одинаковость свойств, которых природы мы не знаем. Спасибо тебе. Мне лучше, и я поправляюсь, но со страшною медленностью и с беспрестанным опасением слечь снова.

Работать нечего и думать. В болезни был терпелив и спокоен. Придя в себя после 11 суток забытья и. беспамятства — первое, что подумал: “Зачем этот оборот? Сколько опять хлопот и возни жить?” Смотреть за мною было некому, пока Бертенсон сказал взять фельдшерицу. Попалась Девушка молодая, оч[ень] добрая, веселая и чрезвычайно опрятная. Пробыла месяц. Платил по 1 [рублю] в день, и еще она у меня п[отому] ч[то] боюсь припадков жабы, при чем нужен массаж, холод на грудь и руки в горячую воду, а у меня старуха и дитя… Болезнь моя свойства нервного, произошла она от многих неблагоприятных причин и всего более от переутомления в течение многих лет. На излечение ее я не надеюсь и о том не сокрушаюсь. Я оставил след своей жизни, если и не совсем такой, какой мог, то все-таки и не все мне вверенное зарыл бесследно. Кое-как “я чувства добрые в народе пробуждал”. Желаю только не быть никому в тягость до конца и при конце сохранить мои понятия и упования и “не дать безумия богу”. Остальное все не стоит ни забот, ни хлопот. Дух мой ровен и покоен, — покорность провидению меня охраняет и дает мне силы и надежды на то, что я смогу подчиниться всему, что угодно высшей воле, даровавшей мне дыхание и жизнь. Читаю теперь оч[ень] много, но писать трудно” [1195].

4 д[е]к[а]бря того же года, ему же: “Любезный Петрович! 6 декабря у вас пирог пекут. Поздравляю и советую тебе поменьше его есть. Вкусно, но оч [ень] дурно для людей нашего возраста. — Поздравляю твоих семьян с пирогом и с именинником. От брата Алексея вчера приезжал санитар и привез поклоны, а нового, в смысле общеинтересного, — ничего. Значит, все хорошо. Настоящее новое и притом такое, что имеет для человека значение нового и полезного, — это то, что он приобрел нового для себя, и именно в себя, и что в нем пошло расти и давать новое, такое, чего прежде не было, — таковы новость познания, новость обладания собою, новость в ясности понимания человеческого долга и призвания на земле…. Мое здоровье все поправлется, но с страшной медленностью. Хожу немножко на воздух, но “жабу” все-таки чувствую в груди (под ключицами). Боткин от жабы умирает в Ницце. Я думаю, что разности климата тут ничего не значат. Работать невозможно — живу тем, что сработал летом, но природа везде подает средства и утещения: теперь меня лелеет всеполнейшая и всеблаженнейшая беспечность… Вот тебе во мне и новость! Поистине право писание: “Довольно заботы об одном дне”. Вам желаю лучшего счастья, а лучшее счастье, говорят, состоит в умении обходиться без всякого счастья, сохраняя в себе достоинство человека, в светлости разумения которого дышит просвещающий дух божий” [1196].

13-го того же декабря, опять ему: “Благодарю тебя, Петрович, за твои письма и за то, что мною интересуешься. Здоровье мое поправляется, но массаж еще не оставляю. Он, кажется, как будто приносит пользу, а мож[ет] быть и нет. Все гадательно, и ничего основательного. Самое лучшее, как орловские мужики говорят: “внутри болит”. По крайней мере хоть точно сказано. Одно верно, что болезнь моя свойства нервного, — это ясно из того, что она ожесточается при малейшем нравственном беспокойстве и не чувствительна ни к жару, ни к холоду. Не могу даже выносить крахмальн[ого] белья и грубого, тяжелого и жесткого платья — всего, что давит или тянет. Очевидно, нервоз. Водки я давно не пью, но вино пью, — хотя оч[ень] мало. Курить почти совсем бросил и не встретил в этом большого затруднения… В том, что я “сделал недостаточно”, — ты прав. Не видно ведь, сколько талантов я получил от моего господина и на сколько сработал? Это только он и разберет. Может быть, я что-нибудь и зарыл, “закопал серебро господина своего”, но я шел дорогою очень трудною, — все сам брал, без всякой помощи и учителя н вдобавок еще при целой массе сбивателей, толкавших меня и кричавших: “Ты не так… ты не туда… Это не тут… Истина с нами, — мы знаем истину”. А во всем этом надо было разбираться и пробираться к свету сквозь терние и колючий волчец, не жалея ни своих рук, ни лица, ни одежды… Перенесено кое-что не легкое, — хоть порою, хоть изредка, но я любил моего господина, и слышал в себе его голос, и повиновался ему. В эти только минуты я и жил отрадною жизнью и понимал, что значат слова: “Ты во мне, и я в тебе, и он в нас”. Во всей жизни только и ценны эти несколько мгновений духовного роста — когда сознание просветлялось и дух рос, как тесто на дрожжах, а потом опять шла пошлость, забота о пустяках, о том, что совсем неважно и совсем неинтересно, и притом еще — мы и не знаем, что нам к добру, а что к худу… Словом, я не ощущаю уже ничего надежного, желательного и влекущего меня в жизни и очень был бы рад, чтобы это так продолжалось, “чтобы князь мира, наконец, не имел во мне ничего своего”, чтобы я чувствовал себя как можно более приверженным и преданным моему господину, для которого не значили ничего ни имения, ни слава, ни родство, ни страх” [1197].

25 декабря того же года Суворину, в связи с гнусным псевдокритическим газетным выпадом Буренина: “Зачем нужно было усилие вредить мне, — “делать больно”, — м[ожет] б[ыть], подложить дров в огонь костра, приготовленного для VI тома, — что мне наносит тяжкий вред?.. Я не питаю к В. П. [1198] ни малейшей злобы и досады и сожалею о том, если я чем-нибудь мог вызвать в нем такое сильное раздражение. Во всяком случае — умышленно я ничего такого не сделал, да, кажется, и неумышленно не сделал” [1199].

15 февраля 1890 года, мне в пригородную стоянку: “Опасения мои за здоровье прошли: припадок жабы не ожесточился и мало-помалу стих вчера к вечеру. Бертенсон не помог, но помогли Чертков и Ге, который приехал от Л. Н. с своею картиною: “Что есть истина”… “Обоих стариков теперь ругают и будут ругать вместе [1200]… Вчера Вас[илий] Льв[ович] [1201] встретился у меня с Ге, и был бой постыдный и досадительный, окончившийся извинениями. Ге был спокоен и умен… Проводя тебя [1202], я насилу доехал домой и насилу перешел с саней на постель. За Берт[енсоном] было посылать поздно. Теперь опять могу двигаться, и поводов к раздражению и рецидиву не предвижу” [1203].

В письме к В. М. Лаврову от 13 марта 1890 года слышатся новые нотки:

“…Так сильно я виноват перед вами, что не знаю, как и оправдываться и каяться. На первое ваше письмо я ежедневно собирался вам отвечать и не отвечал, п[отому] что болезнь и досаждения по поводу VI тома моих сочинений совсем меня расстроили до того, что я не был в состоянии ничего определить. Я весь изнервничался. Теперь вчера дело решено без всякого решения: никакой развязки не будет, и том останется под арестом без объяснений… Значит, 3 т [ысячи] р[ублей] пропало, и делай что хочешь. Вот под какими порядками приходится жить и еще работать самую нежную и нервную работу. Отсюда можете себе представить мое душевное состояние и в нем найдете извинение моей отупелости и неподвижности, вообще несвойственной и даже глубоко противной моему характеру. Наглая мерзость значительной подлости меня не побеждает, но исполняет равнодушием ко всему окружающему, к себе самому и к любимому делу” [1204]. Далее жалобы на недуг начинают исполняться грустною покорностью непреодолимому, иногда даже с оттенком жестокого юмора.

31 октября 1890 года, Суворину: “Здоровье мое не восстановилось, но немножко поправилось, а — главное — я привык к болезни, которая возвышает меня в своем роде до сходства с Грозным. Смеялись над Ал. Толстым, что он заставлял Годунова убить Грозного на сцене взглядом, а со мною это возможно в действительности. Я живу, — читаю и даже пишу, но малейшее потрясение — депеша, незнакомое письмо, недовольный взгляд — тотчас же вызывают в аорте мучительнейшие боли, от которых надо лежать и стонать… Так и живу и пишу кое-что, всегда под сомнением: можно это или не можно?” [1205]

12 декабря того же года, ему же: “Очень благодарен вам, Алексей Сергеевич, за присланные мне 3 книги [1206] и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×