Это был не только конец царствования Королевы Венгерской, которая властвовала над нашей общиной, состоявшей из нескольких заводов в течение сорока лет, это был конец – он наступит еще только через год, пока мы об этом не знаем – старого режима во Франции, длившегося в течение пяти веков.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ВЕЛИКИЙ СТРАХ
Зима в тысяча семьсот восемьдесят девятом году выдалась удивительно суровой. Никто, даже самые старые люди в нашей округе не могли припомнить ничего подобного. Морозы установились необычайно рано, к тому же год был неурожайный, и местные арендаторы и крестьяне оказались в бественном положении. Нам, на нашем заводе, тоже приходилось нелегко: обледенвшие, занесенные снегом дороги стали почти непроезжими, и нам стоило больших трудов доставлять товар в Париж и другие крупные города. Это означало, что у нас на руках скопилась непроданная продукция, и было маловероятно, что мы сможем ее сбыть весной, потому что за это время торговцы закупят нужный им товар в другом месте, если они вообще будут делать какие-то заказы. В то время из-за беспорядков, прокатившихся по всей стране, наблюдалось общее падение спроса на предметы роскоши. Я и раньше слышала, как мои братья, и в особенности Пьер, рассуждали с матушкой об общем упадке нашего стекольного ремесла, да и остальных ремесел тоже, по той причине, что внутренние пошлины и многочисленные налоги значительно увеличивали стоимость производства, но только после того, как я сама стала женой мастера-стеклодува и хозяйкой на нашем маленьком заводе, я полностью оценила те трудности, с которыми приходилось сталкиваться на каждом шагу.
Мы платили владельцу Шен-Бидо, мсье Манжену из Монмирайля, годовую ренту в двенадцать тысяч ливров, что само по себе было не так обременительно, но мы отвечали за состояние построек, и на нас лежал весь ремонт. Кроме того, мы платили налог на поместье и церковную десятину, и нам не хватало того леса, который разрешалось использовать для нашей печи. Мы платили штраф, если наша скотина оказывалась за пределами территории завода, а если кто-нибудь из наших людей пытался срубить дерево в охотничьих угодьях и попадался на этом, нас тоже штрафовали – приходилось отдавать по двадцать четыре ливра за каждого.
По сравнению с тем временем, когда работал мой отец, рабочие получали гораздо больше, поскольку возросла стоимость жизни. Самые главные мастера стеклодувы и гравировщики – получали примерно шестьдесят ливров в месяц; менее квалифицированным платили от двадцати до тридцати ливров; ученики и подмастерья получали пятнадцать-двадцать ливров. Но даже при этих заработках жить им было нелегко, поскольку они должны были платить подушный налог и налог на соль; однако самым тяжелым бременем для рабочих и их семей была цена на хлеб, которая за эти месяцы достигла одиннадцати су за четырехфунтовый каравай. Хлеб составлял их гланвую пищу – мяса они себе позволить не могли, – и человек, который зарабатывал примерно один ливр или двадцать су в день и должен был кормить голодную семью, тратил половину своего заработка на один хлеб.
Только теперь я поняла, как много делала моя мать для жен и детей наших рабочих, и каких невероятных усилий ей стоило не дать им умереть с голода, удерживая в то же время стоимость производства на прежнем уровне, так, чтобы она повышалась как можно меньше.
В эту суровую зиму просто невозможно было удержать рабочих от незаконных порубок в лесу или от браконьерства – они тайком охотились на оленей. Да у нас и не было особого желания этим заниматься, поскольку невозможность попасть в Ферт-Бернар или Ле-Ман из-за состояния дорог весьма осложняла нашу собственную жизнь.
Рост цен вызывал недовольство, доходящее до озлобления, по всей Франции, однако мы, в нашем захолустье, были, по крайней мере, избавлены от стачек и прочих беспорядков, которые то и дело вспыхивали в Париже и других больших городах. И тем не менее, ощущение неуверенности и тревоги просочилось и в наши леса, куда различные слухи доходили в преувеличенном виде, просто в силу нашей уединенности.
Пьер, Мишель и мой Франсуа в течение этого последнего года сделались масонами, вступив в различные ложи в Ле-Мане – Сен-Жюльен л'Этруат Юнион, ле Муара и Сент-Юбер соответственно. Здесь, пока дороги не сделались окончательно непроезжими, оба моих мастера-стеклодува встречались с прогрессивно мыслящими леманцами, среди которых были адвокаты, врачи и прочие представители интеллектуальных профессий, такие, как мой брат Пьер. Встречались там и аристократы, был даже кое-кто из духовенства, однако преобладал все-таки средний класс.
Я не очень-то разбиралась в муниципальных делах и еще меньше знала о том, как управляется страна в целом – что, очевидно, и было предметом дискуссий на этих собраниях, – но я и сама видела, что налоги и всяческие ограничения все больше препятствовали нам, мешая заниматься нашим ремеслом, и что высокие цены на хлеб наиболее тяжким бременем ложились на беднейших рабочих, тогда как самые богатые, те, у которых было больше всего денег, то есть аристократия и духовенство, были освобождены от каких бы то ни было налогов.
Между тем всеобщее мнение сводилось к тому, что сама Франция – точно так же, как мой брат Робер несколько лет тому назад, – находится на грани банкротства.
– Я уже сколько лет об этом говорю, – заметил Пьер, приехав как-то нас навестить. – Нам необходима конституция, такая же, какую создали для себя американцы, где было бы написано, что все имею равные права, и нет никаких привилегированных классов. Наши законы и вся законодательная система устарели, равно как и наша экономика; а король ничего не может сделать. Он находится в плену у феодализма, так же, как и вся страна.
Я вспомнила то время, когда он постоянно читал Руссо, раздражая этим моего отца. Сейчас он носился с ним еще больше, чем раньше, ему не терпелось претворять идеи Жан-Жака в жизнь.
– Каким это образом, – спросила я его, – конституция, если она будет напечатана, может облегчит нашу участь?
– А вот каким, – отвечал Пьер. – С упразднением феодальной системы привилегированные классы лишатся своей власти, и те деньги, которые они вынимают из наших карманов, пойдут на упрочение и оздоровление экономики страны. А в результате снизятся цены – вот тебе и ответ на твой вопрос.
Все это казалось мне крайне неопределенным, как и все другие рассуждения Пьера. Система может когда-нибудь измениться, но человеческая природа останется прежней, и всегда найдутся люди, которые будут наживаться за счет других.
А сейчас все были охвачены общей ненавистью к скупщикам хлеба, к тем торговцам и землевладельцам, у которых скопились громадные запасы зерна и которые взвинчивали цены на хлеб, придерживая его до того момента, когда цена достигнет наивысшей точки.
Иногда банды голодных крестьян или лишившихся места рабочих нападали на хлебные амбары или же захватывали возы с зерном, направлявшиеся на рынок, и мы относились к ним с полным сочувствием.
– Ед-динственное, что может подействовать, – говаривал Мишель, – это насилие. Вздернуть д-двух-трех т-торговцев зерном или землевладельцев, и цены на хлеб живо п-понизятся.
Наши дела шли из рук вон плохо, нам пришлось сократить производство и уволить рабочих, которые проработали у нас много лет. Для того, чтобы не дать им умереть с голода, мы платили им пособие, всего двенадцать су в день, но что касается арендной платы, налогов и пошлин, то здесь нам не было никакого облегчения.
Мы получали письма от Робера из Парижа, где постоянно вспыхивали бунты и забастовки. Дела у него, по-видимому, шли так же скверно, как и у нас. Стеклозавод с Сен-Клу перешел в другие руки и закрылся вскоре после того, как Робер попал в тюрьму, и теперь он жил только за счет того, что ему удавалось продать в лавке в Пале-Рояле – это были, в основном, предметы, изготовленные им самим; кроме того, у него было несколько учеников в маленькой лаборатории, которую он основал на улице Траверсьер в квартале Сент Антуан.
В Париже он находился вблизи от центра политической мысли, поскольку был масоном и жил в Пале-