патриотов, которые не побоятся принять решительные меры для объединения страны и подавления оппозиции. Был один депутат, которому мы все доверяли: маленький адвокат Робеспьер, который в восемьдесят девятом году с таким блеском выступал в Версале. Если у кого-то есть сила и способность для того, чтобы овладеть ситуацией, которая в течение лета постоянно ухудшалась, то только у него одного, как говорил мой деверь.
Робеспьер был известен в кругу свох друзей по прозвищу 'Неподкупный', ибо никто и ничто не могло заставить его сойти с пути, который он считал правильным и справедливым. Пусть другие снисходительно смотрят на тех, кто не желает осуждать войну или поддерживает дружеские отношения с эмиграцией на случай, если переменится ветер и враг окажется победителем; пусть кто угодно, только не Робеспьер. Снова и снова предупреждал он министров, которые контролировали политику в Собрании, что с той позицией, которую занимает король, больше мириться нельзя; его упрямство, нежелание подписывать декреты, необходимые для безопасности государства, означают, что он старается выиграть время в надежде на то, что силы герцога Брауншвейгского одолеют армию французского народа. Если король не желает сотрудничать с правительством, короля следует низложить. Правительство должно быть сильным, иначе нация погибнет.
Эти и подобные аргументы мы слышали в течение всего лихорадочного лета девяносто второго года, либо читая о них в 'L'Ami du Peuple', либо непосредственно от брата Франсуа Жака Дюваля. Однако наивысшего предела волнение достигло первого августа – это почувствовали не только мы, но и весь народ, каждый мужчина и каждая женщина, – когда командующий оккупационной армией герцог Брауншвейгский издал манифест, в котором говорилось, что Париж будет подвергнут опустошению и полному разрушению, если королевской семье будет причинен хоть малейший вред. А мы и не думали о королевской семье. Нас слишком беспокоило возможное вторжение неприятельской армии, опасность, грозившая нашим домам, чтобы думать еще и о них. Этот манифест, рассчитанный на то, чтобы нас напугать, заставить подчиниться, оказал обратное действие: он не только не заставил нас испытывать нежные чувства по отношению к королю и королеве, но, напротив, в течение одного дня превратил нас в республиканцев.
Когда десятого августа парижская толпа поднялась и направилась в Тюильри, смела караул из швейцарцев и заставила королевскую семью искать спасения в манеже, где заседало Собрание, наша маленькая коммуна в Шен-Бидо отдала все свои симпатии народу. Пусть, думали мы, теперь герцог Брауншвейгский делает, что хочет, мы готовы оказать ему сопротивление. Эта акция парижской толпы имела одно весьма важное последствие: слабые люди, заседающие в Собрании, были окончательно сломлены. Местные власти в Париже муниципалитет или Коммуна, как его теперь стали называть, – взяла в свои руки власть, и в сентябре должны были состояться выборы в новое Собрание, называемое теперь Конвентом, на основе всеобщего избирательного права, за которое все это время ратовал Робеспьер.
– Наконец-то, – говорил мой брат Пьер, – у нас будет сильное правительство.
И действительно, один из первых декретов, принятых на следующий день после штурма Тюильри, давал право каждому муниципалитету по всей стране арестовывать всякого, чей вид внушает подозрения.
Мне кажется, если бы власть получил Мишель и мог бы действовать по собственному разумению, то в тюрьмах не хватило бы места для всех арестованных. Теперь же он вместе с отрядом национальной гвардии гонялся за неприсягнувшими священниками, с тем чтобы выгнать их из нашей округи, хотя в Париже Коммуна применяла к ним еще более суровые меры и сажала их в тюрьму.
Королевскую семью держали в заключении в Тампле, где вредоносное влияние королевы не могло нанести стране большого ущерба, поскольку она не могла больше писать за границу к своему племяннику – императору Австрии.
Марат в своей газете 'L'Ami du Peuple' утверждал, что спасти революцию может только одно: необходимо казнить всех аристократов, всех до одного; однако в этом случае наряду с виновными могут пострадать и невинные. Мы почему-то больше не исповедовали равенство и братство людей.
Тем временем Франсуа и Мишель были заняты организацией первичных выборов, которые должны были состояться на последней неделе августа. Наш департамент Луар-и-Шер был разделен на тридцать три кантона, и каждый кантон состоял из нескольких приходов или коммун. Каждый мужчина, достигший двадцатипятилетнего возраста, мог подать свой голос за выборщика или выборщиков своего кантона, а выборщики в свою очередь выбирали депутатов, которые должны были представлять население нашего департамента в Собрании.
Оба они, и брат, и муж, должны были стать выборщиками кантона Голль и были полны решимости проследить за тем, чтобы вместе с ними не предложил себя в выборщики ни один человек, имеющий хотя бы малейший реакционный душок. В этом их поддерживал мой деверь Жак Дюваль, приславший Франсуа из Парижа письмо, в котором настоятельно подчеркивал важность того, чтобы в следующем Собрании – Национальном Конвенте – прогрессисты составляли хотя бы относительное большинство. Этого можно было достигнуть только в том случае, если выборщиками будут прогрессисты и если они сумеют обеспечить, чтобы были выбраны соответствующие правильные депутаты. Себя он для нового избрания не предлагал, потому что у него было плохо со здоровьем. Для Франсуа и Мишеля это было ударом, поскольку они понимали, что наличие близкого родственника, занимающего в Париже такой высокий пост, могло бы не только оказать помощь нашему скромному бизнесу, но, кроме того, было бы залогом безопасности в том случае, если положение осложнится.
– Мы д-должны быть т-тверды в одном, – объявил Мишель примерно за неделю до первичных выборов. – Мы должны проследить, чтобы н-ни одному священнику, ни одному бывшему аристократу н-не было разрешено принять участие в голосовании.
– А как быть с теми священниками, которые присягнули конституции? спросил Франсуа.
– П-пусть присягают, сколько им угодно, – ответил мой брат. – Мы все равно их не допустим. Но на всякий случай соберем отряды национальной гвардии, пройдемся по всем приходам и обеспечим, чтобы каждый избиратель эту клятву принес.
В одно из воскресений – как мне помнится, это было последнее воскресенье накануне выборов, – национальные гвардейцы из Плесси-Дорен и нескольких соседних приходов собрались на нашем заводском дворе. Большой отряд численностью около восьмидесяти человек под началом Андре Делаланда, которого Мишель к тому времени сделал командиром, отправился в путь с целью заставить каждого будущего избирателя принести присягу конституции.
Ни один приход, ни одна коммуна не смели противиться этому насилию, хотя отдельные протесты были: находились смельчаки, которые говорили, что национальная гвардия не имеет права силой заставлять верноподданного гражданина приносить присягу.
– Ч-черта с два они верноподданные, – говорил Мишель. – Вот начнем считать голоса, тогда и увидим, кто верноподданный, а кто нет.
Открытое собрание, посвященное выборам, состоялось в церкви в Голле двадцать шестого августа. Мне позволили на нем присутствовать, но я все-таки старалась держаться в тени. Беспорядки начались с первой же минуты.
Председательствовать на собрании предложили мсье Монлиберу, мэру Голля, которому эта честь принадлежала по праву возраста и занимаемого положения. Однако это вызвало громкий протест со стороны моих мужчин – Мишеля и Франсуа.
– Он аристократ! – кричал Франсуа. – Он не имеет права здесь находиться.
– Вот т-такие, как он, – вторил ему Мишель, – д-довели страну до ее теперешнего положения. Он уже один раз изменил своим убеждениям, сменил шкуру. Что мешает ему сделать это еще раз?
Недостаток Мишеля – его заикание – очень мешал ему на таких собраниях, причем он отнюдь не отличался самообладанием – шепот и смешки, которые раздавались в разных концах церкви, выводили его из себя. Меня сразу же бросило в жар от стыда, тем более, что в этот момент из ризницы вышел кюре Голля в сопровождении своих коллег из Уаньи и Сент-Ажиля. Мишель и Франсуа стали махать над головой какими-то документами и кричать: 'Здесь не место священникам! Пусть они убираются… Здесь им не место!'.
Голльский кюре, человек, судя по всему, довольно мягкий, стоял на ступеньках алтаря.
– Те представители духовного сословия, которые принесли присягу, имеют полное право находиться на собрании, – отвечал он.
– Нам здесь не нужны болваны вроде тебя, – орал Мишель, – убирайся отсюда вон, иди и жри свой суп.