расположенные анфиладой, комнаты, которыми могла теперь распоряжаться по собственному усмотрению. Для себя и моего отца она выбрала просторную спальню, которая выходила окнами в парк, переходящий в бескрайний лес. Она знала, что здесь будут расти ее дети, которые смогут свободно бегать и играть, где им заблагорассудится, так же как это делали дети живших здесь прежде сеньоров. У них будет даже больше свободы, ибо здесь не увидишь больше ни напудренных камердинеров, ни лакеев, ни поваров, которые могли бы им что-нибудь запретить, ведь за порядком будут следить только она сама да две-три женщины, жены работников стекловарни, которых она решила нанять себе в помощь. Половина комнат в шато оставалась нежилыми, мебель там была покрыта чехлами, но в них далеко не всегда было тихо, так как мои братья бегали и кричали по всему дому, гоняясь друг за другом по горомным комнатам, уставленным мебелью, аукались в коридорах и даже залезали на чердак под массивной крышей.
Для Робера, в то время уже десятилетнего мальчугана, Ла-Пьер был не только воплощением всех его мечтаний, но даже превзошел их. Он не только жил в шато, который был больше и роскошнее шериньи, но, более того, дом принадлежал его родителям, они были там хозяевами – по крайней мере, так считал Робер. Он ухитрялся тем или иным способом завладеть ключом от парадной залы, сняв его со связки матери, и забирался туда потихоньку от всех. Откинув полотняный чехол, он усаживался в парчовое кресло и воображал, что пустая безмолвная комната полна гостей, а он сам – созвавший их хозяин.
У Пьера и Мишеля таких фантазий не было. Под самыми окнами их комнаты начинался лес, и им ничего больше не было нужно, а особенности Пьеру. В отличие от уютных рощ и перелесков Шериньи, пересеченных широкими дорожками, здешние леса были густы, суровы и даже опасны, они простирались, насколько хватало глаз, если смотреть из окна сторожевой башни шато. Там водились дикие кабаны, а, возможно, и разбойники. Пьер постоянно попадал во всяике переделки: он забирался на самые высокие деревья и падал оттуда; его постоянно приходилось переодевать, так как он то и дело оказывался в воде, свалившись в какой-нибудь ручей; приносил домой птиц, летучих мышей, хомяков и лисиц, прятал их в пустых комнатах и пытался приручить, вызывая тем самым немалый гнев матушки.
Здесь, в Ла-Пьере, матушка была хозяйкой стекловарни, а также chatelaine – хозяйкой и хранительницей шато. На ней лежала ответственность не только за благополучие всех работников и их жен – а их насчитывалось не менее сотни, не считая углежогов, живших в лесах, – но также за целость и сохранность всего того, что находилось в пределах шато. Наличие трех шаловливых сыновей отнюдь не облегчало эту задачу, хотя Робер обучался французскому языку и латыни – благодаря ревомендации мсье Броссара и маркиза де Шарбона ему давал уроки кюре из Кудресье, у которого тогда же обучался сын мадам ле Гра дю Люар. У моей матери умерли в младенческом возрасте двое детей, мальчик и девочка, и только после этого, в тысяча семьсот шестьдесят третьем году родилась я, а вслед за мной через три года – моя сестра Эдме. Это завершило состав нашего семейства, в котором все были очень дружны и привязанны друг к другу – старшие братья попеременно то дразнили, то ласкали младших сестренок.
Если и существовали какие-либо разногласия между родителями и детьми, то причиной обычно было заикание моего брата Мишеля. Мы с сестрой не знали того времени, когда он не заикался, и не придавали этому никакого значения, думая, что так и должно быть, но матушка рассказала нам, что заикаться он стал после того, как появились на свет его маленькие сестренка и братишка Франсуаза и Проспер. Они родились одна за другим и вскоре же умерли, когда Мишелю было четыре или пять лет.
Произошло ли это оттого, что он видел, как они родились, как мать кормила их грудью и как они внезапно исчезли, причинив матери большое горе, или была какая-то другая причина – сказать никто не мог. Дети не рассказывают о таких вещах. Возможно, он боялся, что тоже исчезнет, как исчезли они, и с ними вместе пропадет все, что он знает и любит на свете. Во всяком случае, он стал сильно заикаться приблизительно в это время, вскоре после того, как родители переселились в Ла-Пьер, и они ничего не могли сделать для того, чтобы его излечить. Мишель был необычайно умен, у него были блестящие способности, если не считать его недостатка, и мои родители, особенно отец, приходили в отчаяние, глядя, как он бьется, не в силах ни вдохнуть, ни выдохнуть, словно изображая судороги, сопровождавшие смерть несчастных младенцев.
Мальчишка делает это нарочно, строго говорил отец. Он умеет говорить совершенно правильно, если только пожелает. Отец отсылал Мишеля прочь, давая ему книгу, из которой мальчики должны были выучить наизусть большой кусок, а потом ответить без запинки.
Однако это ни к чему хорошему не приводило. Мишель упрямился и бунтовал, а иногда убегал и скрывался на долгие часы, отсиживаясь у углежогов, которые охотно давали ему приют. Им-то было безразлично, заикается он или нет, даже наоборот, они забавлялись, обучая его всяким грубым простонародным словечкам, чтобы посмотреть, как они у него получаются.
Мишеля, разумеется, за это наказывали. Отец был очень строгим воспитателем, но матушка иногда вмешивалась и просила простить мальчика, и тогда ему позволялось пойти вместе с отцом в стекловарню и смотреть, что там делается и как идет работа – а это ему нравилось больше всего на свете. Мы с сестрой Эдме были значительно младше братьев, и наша жизнь шла совершенно иначе. С нами, девочками, отец всегда был ласков и нежен, он сажал нас к себе на колени, привозил нам подарки, когда ему случалось ездить в Париж, смеялся и пел вместе с нами, участвовал в наших играх – словом, мы были для него единственным развлечением, с нами он отдыхал от трудов и забот.
С мальчиками все было по-иному. Они должны были вставать, когда он входил в комнату, не смели сесть, пока не сядет он, и за столом они должны были молчать; им разрешалось только отвечать, когда к ним обращались. Когда наступал их черед, и они становились подмастерьями в стекловарне, они были обязаны выполнять все правила. С них спрашивали строже и заставляли их работать больше, чем сыновей других мастеров – подметать, например, пол в мастерской и делать другую черновую работу.
Мой брат Робер, несмотря на то, что он получил великолепное образование под руководством доброго кюре из Кудресье, не возражал против столь сурового обращения. Он хотел стать таким же мастеромю- стеклодувом, как и его отец, даже лучше – как мсье Броссар, у которого было так много друзей среди аристократии; а для того, чтобы этого добиться – он это знал, – нужно было начинать с самого низа.
То же самое и Мишель. Он, правда, бунтовал против отца, однако не гнушался никакой работы, и чем она была тяжелее и грязнее, тем для него было лучше. Ему нравилось находиться среди рабочих, трудиться вместе с ними, и никогда он не был так счастлив и доволен, как возвратившись домой прямо от печи, в прожженной, покрытой пятнами блузе, ибо это означало, что он отстоял смену наравне со своими товарищами, и все у него ладилось – или не ладилось – так же, как и у них.
Труднее всего отцу приходилось с Пьером – это был покладистый парень, но совершенный sans-souci[7], его невозможно было чему-нибудь научить. Его, конечно, тоже определили подмастерьем в стекловарню, но он то и дело норовил оттуда удрать – собирал в лесу землянику или просто бродил, где придется, и возвращался домой, когда ему вздумается. Наказывать его было бесполезно. И розги, и похвалы он принимал с одинаковым равнодушием.
Он просто ненормальный, говорил наш отец, пожимая плечами, когда речь заходила о среднем сыне. Он никогда ничего не добьется в жизни. Если уж он так любит быть на свежем воздухе, пусть отправляется в Америку, в колонии, и живет там.
Пьеру в это время было лет семнадцать, и отец, у которого были весьма широкие деловые связи, устроил так, что его отправили на Мартинику к одному богатому плантатору. Мне тогда было шесть лет, и я отлично помню отчаяние и слезы во всем доме – ведь все три брата были так привязанны друг к другу, а также сжатые губы и молчание матушки, когда она укладывала в дорожный сундук вещи Пьера, думая о том, увидит ли она еще когда-нибудь своего сына. Даже отец, когда настал час расставания, казалось, испытывал огорчение и сам проводил Пьера в Нант, где брат должен был сесть на корабль. Отец посылал с ним довольно большую партию стекла не особенно высокого качества, с тем чтобы Пьер мог его продать и составить себе таким образом небольшой капитал.
Без Пьера в шато стало очень скучно. Его веселый нрав и забавные выходки оживляли атмосферу нашего дома, которая порой казалась несколько мрачноватой нам с Эдме, двум маленьким девочкам, предоставленным самим себе, поскольку братья работали в мастерских, а мать была постоянно занята либо счетами и торговыми книгами – на ней по-прежнему лежала вся деловая часть отцовского предприятия, – либо хлопотами по хозяйству. Вскоре, однако, мы забыли о Пьере, ибо в следующие месяцы произошли два события, которые запечатлелись в моей памяти как некие поворотные моменты.
Первое из них заключалось в том, что мой брат Робер, отбыв положенные три года подмастерьем, стал