формы тут же гнали эту мысль прочь, заставляя померкнуть ореол дочерне-отцовской идиллии; другая пара являла собой обратную картину – молодой человек, выделявшийся своей одухотворенной наружностью, и дама солидной зрелости с большой сумочкой-кошельком на плече.
Оркестр заиграл туш – музыкальное вступление к раздаче первых порций готовых шашлыков. Я направился было на нижнюю палубу, но на лестнице столкнулся с Ингой и Васей, которые приветствовали меня так, будто мы не виделись целую вечность. Каждый из них нес в руках по пластмассовой фляге и стаканы. Инга отдавала отрывистые команды: «Разбирайте стаканы. Глинтвейн стынет. Потом отправим Васю за шашлыками». Буря миновала. Побитый и приструненный Вася – похоже, Инга лупцевала его профессионально, то есть сильно, но без синяков, – с готовностью принимал свое наказание. Боюсь, что до конца круиза. Не убежден, что ему вообще будет дозволено о чем-то говорить. В таком случае, я мог лишиться своего застольного оппонента в дебатах по отечественной экономике. Надо будет как-то смягчить Ингу, а то ведь загонит парня, как самоедскую лайку демократическая терпимость.
Внизу уже вовсю перешли к танцам. Особенно полюбившиеся мелодии повторяли с помощью незаконных валютных операций. Больше других в этом преуспели нефтяники из Тюмени. Вот и сейчас один из них, зажав в кулаке, может, доллар, может, центов пятьдесят, подошел к соло-гитаристу. Интересно, что он закажет? Хотя я примерно догадывался. И точно, по просторам Атлантики поплыли до боли знакомые старинные волны вальса.
Глава 4
Санта-Крус-де-Тенерифе
Часть 1. Иллюзии
Мы на подходе к семнадцатой провинции Испании – Канарским островам. Наша цель – остров Тенерифе.
Был самый разгар обеда, когда теплоход вошел в акваторию порта. Впереди была долгожданная встреча с новыми людьми – наследниками великой культуры, созданной гениальным талантом Сервантеса и Эль Греко, Веласкеса и Гойи, Лорки и Бунюэля, а также вдохновившей совершенно посторонних людей – Мориса Равеля, Лиона Фейхтвангера... В такой волнующий момент, или, как выражаются сегодня наследники Пушкина и Толстого, Блока и Цветаевой, Даля и Ушакова – заслуженные деятели искусств и прочие работники культуры, – «волнительный» момент, что, по их мнению, должно придавать безликому и примитивному волнению особо мощное звучание сверхволнения, а у многочисленных почитателей их редкого дарования создавать впечатление безгранично доверительной близости к творческим закромам художника, к его бездонным запасникам словарного вдохновения, его живой и неразрывной связи с народом, что мечтает о лучшей доле и благозвучии родной речи, – так вот, в такой волнующий, я бы даже сказал, возвышенный момент встречи с новыми людьми, жаждущими поделиться с вами самым сокровенным, наболевшим, своими житейскими печалями и радостями, своими повседневными заботами, включая и о куске хлеба насущном, просто, наконец, поболтать о том о сем, вы сидите в ресторане и пристально вглядываетесь в ребрышко свиной отбивной котлетки, которое через несколько секунд начнете жадно и сладострастно обгладывать, причмокивая языком. Согласитесь – потомкам Сервантеса описанная картина вряд ли доставит большое удовольствие. Или представьте себе такую сцену: нуждающийся в вашем участии человек томится от нетерпения встречи с вами, лишен сна и покоя; наконец, его терпение иссякает, он бросает всё, мчится к вам как на крыльях, отталкивает на ходу дворецкого, расшвыривает в сторону прислугу, сбивает с ног камердинера, резко отдергивает габардиновые портьеры, врывается в залу и застает вас врасплох, в самое ответственное мгновение, можно сказать, в апофеоз обеденного пиршества, как раз в тот момент, когда вы собрались пропеть гимн гуманизму на слова Гаргантюа и музыку Пантагрюэля во славу чревоугодия, то есть когда сочная мясная мякоть с гарниром уже съедена, а вот вожделенная прожаренная реберная косточка свиной корейки всё еще дожидается своего тонкого ценителя... И вам обоим становится страшно неловко: ему – оттого что он так бесцеремонно вломился без предупреждения, как налоговый инспектор в самый разгар подчистки финансовых документов, а вам – потому что попались за таким интимным, не предназначенным для всеобщего обозрения занятием, как отправление плотской потребности в изысканном кушанье при отягчающих раблезианских обстоятельствах, вместо того чтобы предстать в глазах этого человека в облике созидающего творца, например, в торжественные минуты, когда вы, отбросив волосы со лба и запрокинув в упоенном восторге голову назад, сочиняете кантату для голоса и фортепиано с оркестром ми-бемоль мажор. Как бы поступил в такой щекотливой ситуации истинный гуманист? Конечно, он пригласил бы гостя за стол. Мол, садись, мил-человек, я кушаю свиную отбивную, и ты кушай. Так уж повелось у нас, гуманистов. Вспомните хотя бы, как Василий Иванович приглашал Анку чаевничать. «Приходи ко мне полночь-заполночь, я чай пью, и ты садись чай пить». Но тут уж, к счастью, Петька, не меньший гуманист, чем его начальник, заступал в ночной дозор и, встречая Анку перед дверью комдива, говорил ей с пылкостью влюбленного юноши и нежностью старшего брата: «Дура ты деревенская! Куда ж тебя понесло-то среди ночи? Какие еще такие чаи надумала ты гонять с этим неуемным развратником! Совсем, что ли, умом тронулась? Иди-ка ты лучше пулемет чистить, поутру этих психически ненормальных каппелевцев мочить будем». И отправлялась гостья восвояси несолоно хлебавши. А раз так, от ворот поворот, тогда уж надо было бросить якорь на подходе к порту, встать где-нибудь в сторонке, не на виду, и пускай психически нормальные люди доедят спокойно свою свиную отбивную, не опасаясь подавиться косточкой, когда в рот им будут глядеть потомки Веласкеса. А так что? Гнали, гнали на всех парах, вот и въехали со своей реберной косточкой и прочими интимными подробностями личной жизни в Европу, пусть даже и в семнадцатую провинцию Испании. Неудобно получается, конфуз, да и только!
Природа моей конфузливости имеет давнюю предысторию, и охватившее меня смущение при швартовке судна к причалу Санта-Крус-де-Тенерифе – это всего лишь слабый отголосок той неловкости, которая не покидает меня в родных пенатах. Когда вечерами я вхожу в подъезд нашей панельной девятиэтажки в Кузьминках и поднимаюсь на шестой этаж – ведь лифт опять не работает, – примечая по ходу этого унылого восхождения разбросанные на полу, возле почтовых ящиков, горы рекламной макулатуры, сваленные около мусоропровода пакеты, домашний хлам, кучи старого тряпья, усеянные окурками и плевками лестничные ступени, лужи, не оставляющие сомнения в своем происхождении, картонные коробки, наполненные до краев всякой всячиной, не помещающейся в мусорный лючок, – меня неизменно посещает мысль, что моя психологическая устойчивость – да что там устойчивость, вся моя жизнь! – целиком и полностью находится в руках одного человека – нашей уборщицы, и если, паче чаяния, она подхватит ОРЗ или, не дай бог, какую другую нехорошую болезнь, то, без преувеличения и ничуть не сгущая краски, я не побоюсь честно признаться себе: «Мужайся, старик, твои дни сочтены!» В эти минуты я желаю ей здоровья и благополучия с такой страстью, с такой душевной «волнительностью», что готов даже смириться с некоторыми неудобствами и потерпеть еще пару дней, пока она не вернется с праздничных каникул и не вычистит забитую отходами, как кровеносный сосуд склеротическими бляшками, мусорную шахту, – лишь бы она как следует отдохнула и набралась сил, чтобы бороться с нами хотя бы по будням. Или взять, допустим, затеянный ЖЭКом косметический ремонт, когда эти разудалые тетки на козлах с шутками, прибаутками и ухарской бесшабашностью размывали, шпаклевали, белили потолок и стены, а еще кое-что и красили, не затруднив себя при этом даже постелить на пол газеты, после чего сознательные жильцы сами отдраивали лестничные площадки, а несознательные – с нетерпением дожидались, пока взявшая по такому случаю отгулы за прошлый год уборщица не заступит на работу. И тут я уже чувствую, как чаша терпения переполняет меня, и застенчивая неловкость сменяется гневным возмущением, которым я охотно делюсь с Мирычем, доставляя ей только ненужное волнение и добавляя лишние морщины. На всё сказанное выше вы, понятно, захотите возразить мне, что, мол, я, желая уборщице здоровья и счастья в личной жизни, преследую сугубо корыстные цели, что человек-де сам по себе самоценен, что не место красит человека, что какой бы специальностью он ни владел, он уже представляет интерес для окружающих. Согласен. Вы тысячу раз правы! И я, признавая справедливость возражений, спешу вас заверить, что с равным почтением отношусь и к сестре милосердия и к нейрохирургу, и к приемщице стеклопосуды и к директору супермаркета, и к электромонтеру и к доктору технических наук. Я никому из них не отдаю предпочтения, они одинаково мне милы и близки. И всё же уборщица мне как-то ближе, роднее, что ли...
Я был бы чрезвычайно огорчен, если бы вы, прочитав предыдущий абзац, вынесли суждение об авторе как о злобствующем критикане, поставившем себе целью кликушески охаять настоящей книжкой российские