Она поняла: с царицей.

– Она уже знает?

– Нет.

– Как же ты ее… обманешь?

– Обмануть нельзя, – узнает. Да только бы не сейчас, после Макиной смерти, – рана на рану, а потом, когда все будет кончено. Ты ей скажешь, ты одна сумеешь сказать так, что простит.

– Нет, не простит, а если и простит…

– Знаю, не говори! Ох, уж лучше бы не прощала! Да нет, простит… Что же делать, что же делать? Остаться – себя убить; уйти – убить ее, сердце ее растоптать?.. Помоги же, будь с нею. Может быть, и спасешь. Помни, если она погибнет, то и я с нею…

– Чуда требуешь?

– Да, сделай чудо – люби. Ведь ты ее любишь? Люби же до конца. Бремя с меня сними – возьми на себя. Возьмешь?

– Возьму. Помолчала и спросила:

– Уйдешь, и больше тебя не увижу?

– Нет, только что можно будет, позову, – вместе пойдем к Нему!

Замолчал, поднял колени, как давеча, положил на них подбородок и закрыл лицо руками, заплакал.

Одной рукой она обняла голову его, прижала ее к груди, а другой – начала тихонько гладить.

Прав был Шиха-скопец: царь не умел плакать; судорожно глотал слезы, давился и весь дрожал, как от сильного озноба. Но под лаской Дио мало-помалу затих; только иногда еще вздрагивал, всхлипывал, как маленькие дети, перестающие плакать.

– Может быть, ты и права, – заговорил опять, – погибну бессмысленно. Заакера хочет себя убить; может быть, и я тоже… Дио, Дио, сестра моя, о, если б ты могла, если бы могла сказать, надо уйти или нет?

Дио знала, что нужно ответить: «Никто этого не может сказать, кроме тебя самого». Но знала также, что, если ответит так, – оставит его одного, голого ребенка на голой земле.

Крепко прижала голову его к себе и ответила:

– Надо!

Снизу затрубили трубы Атонову песнь:

Чудно явленье твое на востоке,Жизненачальник Атон!

Мертвое небо ожило, порозовело. В мглистом ущельи Аравийских гор вспыхнул рдяный уголь, и первый луч солнца блеснул на Атоновом круге.

Царь встал, взял Дио за руку и повел по отлогому, без ступеней, всходу на верх усеченной пирамиды – великого жертвенника Солнца. Обернулся лицом к солнцу, поднял руки и возгласил:

– Славить иду лучи твои, живой Атон…

Но голос его оборвался: вдруг он почувствовал, что уже не может молиться Атону.

Упал на колени, воскликнул:

– Боже мой, Боже мой, милостив будь мне, грешному! На тебя уповаю, да не постыжусь вовек…

И забился головой о плиты, с рыданьем:

– Да не постыжусь, не постыжусь вовек!

В двадцать девятый день месяца Хойяка, декабря, в тринадцатую годовщину основания Города Солнца, в день рождества Атонова, царь пустился в путь.

Все удивлялись, что он нарушил клятву не покидать удела Атонова; удивлялись, но не очень: на то-де царь и бог, чтобы разрешать себя от клятвы; да и пыл новой веры начал в нем остывать, по замечанью многих; недаром указ об истребленьи богов так и не был объявлен, а день отъезда назначен в самый день великого праздника, как будто нарочно, чтобы его отменить.

Царь не скрывал, куда и зачем едет: в Мемфис, к Хоремхэбу, наместнику Севера, чтобы убедить его сделаться наследником вместо Заакеры. Благоразумные люди радовались: Заакеры в цари не хотели; мало-де чести иметь такого царя, которого бьет по щекам эфиоплянка; а Хоремхэб, супруг царицыной сестры Неземиты, прямой потомок великого царя Тутмоза Третьего, имел все права на престол; сами боги велели ему царствовать: «боги качали твою колыбель», как пелось в песне Амоновых жрецов. Был верным слугою царя, от всех дворцовых и жреческих происков чист; но и вере отцов не изменил, новому богу не поклонился, и враги Атона надеялись, что он уничтожит дело царя-богоотступника, восстановит старых богов.

Радовались все, кроме царицы. Разлука с мужем пугала ее: за пятнадцать лет не расставалась с ним никогда. Подозревала ли что-нибудь? Если да, то виду не показывала, покорялась безропотно. Взять ее с собой не просила – знала, что не возьмет; да и как оставить больную Риту? И сама была нездорова: мучил кашель, по вечерам знобило, и на щеках выступали два красных пятнышка.

Давно уже не видели царя таким радостным, как в день отъезда. Только, когда прощался с царицей, тень прошла по лицу его; но взглянул на Дио и опять просветлел.

Радостна была и толпа на пристани. Когда царский корабль отчаливал, белый сокол, Горова птица, закружил над ним, предвещая добрый путь.

Долго люди не расходились, глядя, как три корабля, великолепно раскрашенных и раззолоченных, – живые чуда, злато-пурпурно-бирюзовые, полуптицы, полуцветы, – несутся по «белой воде»: после разлития Нил становится белым, как «молоко Изиды».

От Города Солнца Мемфис находился в четырехстах атэрах, вниз по реке.

Царь чем дальше плыл, тем больше радовался, как будто и вправду бежал из тюрьмы на волю. Радовался, что так однообразно, тихо и просто тянутся по обоим берегам две полосы, желтая – мертвых песков и черная – плодородной земли: жизнь и смерть рядом, в вечном союзе, в вечной тихости; радовался, что медленно влачащиеся волы взрывают плугом жирные борозды, и кое-где уже зеленеют всходы ярко- весеннею зеленью, и далеко разносится, в молчаньи полей, заунывная песня пахаря.

В тридцати атэрах от Мемфиса, в четырех-пяти часах пути вниз по реке, на краю пустыни, посреди великого пирамидного кладбища, находился запустевший храм Солнца, построенный за тысячу лет до Ахенатона.

Полная луна выкатилась из-за Аравийских гор, огромная, раскаленно-красная, когда царский корабль причалил к пристани храма. Царь, Заакера и два жреца, с жертвенной утварью, хлебами предложенья, вином для возлияний и куреньями, вышли на пристань.

А единственный жрец и сторож храма, столетний старик, встретил их и заплакал, узнав, что царь хочет принести жертву: последним посетителем храма был царь Тутмоз Четвертый, дед Ахенатона.

Длинным крытым ходом прошли с пристани в храм. Здесь, на обширной кровельной площади, возвышался на подножьи в виде усеченной пирамиды исполинский обелиск, Солнечный Камень, Бэн-бэн, и перед ним – жертвенник из пяти огромных алебастровых глыб, точно такой же, как в Городе Солнца на крыше Атонова храма.

Царь зажег куренья, совершил возлиянье и долго молча молился. Потом, отослав всех, сошел с Заакерой к потайным воротам, выходившим в пустыню, отдал ему папирусный свиток, отреченье свое от престола, и письмо к Хоремхэбу, в котором заклинал его спасти Египет, принять власть.

Когда Заакера поклялся, что все будет исполнено, царь обнял его, поцеловал в уста и, сняв с головы, надел на него свой царский шлем – хеперэш, с золотою, на челе, солнечной змейкой, Утой; снял с себя также весь царский убор, облекся в одежду странствующего жреца, уаба, закинул за плечи котомку, взял в руки посох и вышел из ворот.

Полная, почти ослепительно-яркая луна стояла высоко в беззвездном небе. Угольно-черные тени ложились на белый песок, искрившийся, как снег, сапфирными искрами, и четко чернели на краю неба треугольники далеких пирамид.

Заакера смотрел на уходившего царя. Быстрым, легким шагом, точно век был нищим странником, шел он по едва заметной тропе, шакальему следу, в соседнее рыбачье селенье, Пта-Соккарис, – два десятка слепленных из ила, убогих лачуг.

Уходил – уменьшался: только что маячил зверем, и вот уже птица – мышь – муравей – точка; меньше, меньше и совсем исчез, истаял в лунном огне.

«Странно! – думал Заакера, не чувствуя, как слезы текут по лицу его. – Нет Бога, я знаю, что Бога нет,

Вы читаете Мессия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату