В загородном, близ Фив, Чарукском дворце, где родился и провел детство Ахенатон, видела она изваянную голову его: мальчик, похожий на девочку; круглое, как яичко, лицо, с детски-девичьей прелестью, тихое-тихое, как у бога, чье имя: «Тихое Сердце».
Снится иногда человеку райский сон, как будто душа его возвращается на свою небесную родину, и долго, проснувшись, он не верит, что это был только сон, и все томится, грустит. Такая грусть была в этом лице. Длинные ресницы опущенных, как бы сном отяжелевших, век казались влажными от слез, а на губах была улыбка – след рая – небесная радость сквозь земную грусть, как солнце сквозь облако.
«Неужели эти два лица одно?» – думала Дио. Точно в бреду, прекрасное лицо искажалось, становилось дряхлым страшилищем, и страшнее всего было то, что сквозь новое сквозило прежнее.
– Ну что, не узнаешь? – шептал ей Пентаур; ужас был в шепоте его и смех – торжество над врагом. – Да, трудно узнать. А ведь это он, он сам, Радость-Солнца, Ахенатон!
– Как смели так надругаться над ним! – воскликнула Дио.
– Кто посмел бы, если бы сам не хотел? Сам учит художников не лгать, не льстить. «В-правде- живущий». Анк-эм-маат, назвал себя сам, – и вот в чем правда; не захотел быть человеком, – и вот чем стал!
– Нет, не то, не то, – произнес чей-то голос за спиною Дио. Она оглянулась и увидела Иссахара, сына Хамуилова.
– Нет, не то. Злее, хитрее обман! – говорил он, глядя в лицо изваянья.
– Какой обман? – спросила Дио.
– А вот какой, слушай пророчество: «Сколь многие ужасались, глядя на Него; так обезображен был лик Его, больше всякого человека, и вид Его – больше сынов человеческих. И мы отвращали от Него лицо свое. Но Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни. Казнь мира нашего была на Нем, и ранами Его мы исцелились». Знаешь, о Ком это сказано?.. А этот кто? Проклят, проклят, проклят обманщик, сказавший: «Я – Сын».
Медленно, как будто с усилием, отвел он глаза от лица изваянья, взглянул на Дио, наклонился и шепнул ей на ухо:
– Первосвященник Амона ждет тебя сегодня в третьем часу по заходе солнца.
И, накинув плащ на голову, вышел из храма.
Долго стояла Дио в оцепенении. Задумалась так, что не слышала, как Пентаур дважды окликнул ее, а когда он тихонько прикоснулся к руке ее, вздрогнула.
– Что ты? О чем думаешь? – спросил он.
– Так, сама не знаю, – ответила она со смущенной, как будто виноватой, улыбкой и, помолчав, прибавила:
– Может быть, все мы не знаем о нем чего-то самого главного…
И, еще помолчав, воскликнула с такою мукою, казалось Пентауру, с какою умирающий от жажды просит пить:
– О, если бы знать, кто он, кто он, кто он!
V
Тутанкатон-Тута пустил о себе слух, будто он сын царя Аменхотепа IV, Ахенатонова отца. Тутина мать, Меритра, была царскою наложницей, из однодневных, каких у царя было множество. Но злые языки уверяли, что Тута сын не царя, а царского тезки, Аменхотепа, начальника Межевого приказа. Благодаря матери маленький Тута получил сан царевичева сверстника и быстро пошел в гору: царский постельничий, главный опахалоносец одесную благого бога-царя, казначей царского дома, хлебодар Обеих Земель, великий ревнитель ученья Атонова и, наконец, царский зять, супруг Анкзембатоны, двенадцатилетней царской дочери.
Никто не умел так набожно, как он, закатывать глаза и шептать таким елейным шепотом:
– О, сколь спасительно учение твое, Уаэнра, Сын Солнца Единородный!
И сочинять таких благочестивых гробничных надписей.
«Рано вставал каждое утро Сын Солнца, Ахенатон, дабы просвещать меня светом своим, ибо я был ревностен в исполнении слова его», – сказано было в одной из этих надписей. И в другой:
«Тебе последовал я, Боже, Атон-Ахенатон!»
Это отожествление царя с богом казалось нелепым и кощунственным, потому что всем было известно, что Атон – Отец, а царь – Сын. Но когда узнали, что в этих словах выражено тайное учение царя о совершенном единстве Отца и Сына, то все ахнули, дивясь Тутиной хитрости.
Царедворцы старались наперерыв похулить старого бога Амона. Но Тута и в этом превзошел всех: заказал себе плетенные из золотых ремешков лапотки с Амоновым ликом на подошвах, чтобы с каждым шагом попирать окаянного. И все опять ахнули – поняли, что он далеко уйдет в этих лапотках.
В Нут-Амок, Фивы, послан был Тута в сане царского наместника, для исполненья двух указов: об отнятьи у жрецов гробничных земель и о поругании бога Хонзу, Амонова Сына.
Когда Дио вошла в Белый Дом наместника, знакомый старичок-служитель встретил ее низкими поклонами и хотел доложить о ней его высочеству. Но, узнав, что Тута ужинает с начальником ливийских наемников, Менхеперра, человеком ей неприятным, она сказала, что подождет, прошла во внутренний покой и легла на низкое дневное ложе. Глядя, как вечернее солнце сквозь узкие и длинные окна-щели под самым потолком откидывает на белизну его косые розовые четырехугольники, опять глубоко задумалась, как давеча, в притворе Гэм-Атона: «ехать – не ехать?»
Устала думать, задремала. Две большие мухи жужжали у нее над самым ухом, точно спорили: «ехать – не ехать?»
Вдруг очнулась и поняла, что это не мухи жужжат, а кто-то шепчется очень близко, над самым ухом ее. Оглянулась – никого. Шептались в соседнем покое, за решетчатой стенкой, завешенной ковром; египетские горницы разделялись иногда для прохлады такими стенками. Двое шептавшихся сидели, должно быть, на полу, на циновках, рядом с ложем, на котором лежала Дио.
– Эх, изжога проклятая, – слышался один из двух шепотов, почтенный, старческий.
– Это от гусиной печенки, тятенька, – ответил другой, тоненький, почтительный. – Хочешь телеку? Лучше нет, как телек, для желудка; с лимонцем-кардамонцем, освежительно!
– Пей и ты, Воробей!
– За твое здоровье, тятенька.
– Что ты меня тятенькой зовешь?
– Из почтенья: благодетель – все равно что отец!
– Это хорошо, что ты стариков почитаешь. А Воробьем тебя за что прозвали?
– За то, что из всякого дельца клюю по зернышку, как из навозной кучки воробушек.
– Полно, брат, не прибедняйся: хапнул, небось, намедни от кладбищенских воров человека со свинкою.
Дио вспомнила, что человек, держащий за хвост свинью – иероглиф лапис-лазури, любимой взятки египетских чиновников, –
– Ну так вот, я и говорю: глуп Ахмес, сын Абана, ждать добра от него нечего, – продолжал старческий шепот. – Глупого в ступе толки вместе с зерном – не отделится от него глупость его, и лучше встретить лютую медведицу в поле, чем глупого в доме.
– Чем же он так глуп, тятенька?
– А тем, что носа по ветру держать не умеет. Неспокойно в городе, а тут еще ливийские наемники, жалованья полгода не получавши, бунтуют. А он, дурак, бунта боится пуще всего. Вот и обрадовался, как пришло намедни из царской казны жалованье; тотчас велел отправить для раздачи. Ну, а я, не будь глуп, ничего ему не сказавши, отправку задержал и донес о том его высочеству, государю наместнику. И что ж бы ты думал? Благодарить изволили, назвали умницей, потрепали по щеке и взять к себе на службу обещали. Ловко?
– Ловко, тятенька! У кого учиться, как не у тебя?.. Ну, а если и вправду начнется бунт, – беда?
– Кому беда, а кому польза. Глупый в огне горит, а умный на нем руки греет…
Шепот сделался так тих, что Дио перестала слышать. А потом опять громче:
– Не может, не может этого быть, тятенька! У кого на такое дело рука подымется?